Томас Манн - Доктор Фаустус
Меж тем при последних словах этот малый как-то постепенно менялся; он стал как бы совсем другим: уже не босяк, не проститутка в штанах, а, поди ж ты, что-то такое почище — белый воротничок, галстук бантиком, на изогнутом носу роговые очки, а из-под них мерцают влажные, темные, с краснотцой глазки; в лице какая-то строгость и мягкость: нос строгий, губы строгие, а подбородок мягкий, с ямочкой, и еще ямочка на щеке; бледный покатый лоб, волосенки на темени, правда, жиденькие, но зато по бокам густая, черная, пушистая шевелюра — этакий интеллигентик, пописывающий в газетах средней руки об искусстве, о музыке, теоретик и критик, который и сам сочиняет музыку, поскольку не мешает ему умствование. Мягкие худые руки, сопровождающие речь деликатно-неловкими жестами, иногда легонько поглаживающие густо заросшие виски и затылок. Вот каким стал посетитель, примостившийся в уголочке. Росту в нем не прибавилось; а главное — голос, носовой, четкий, нарочито благозвучный — остался тот же: перемена его не затронула. Слышу, как гость говорит, вижу, как под скверно выбритыми усами шевелится его большой, сжимающийся в уголках рот, усердствуя в лабиальной артикуляции.
— Что такое искусство сегодня? Мука мученическая. Нынче оно уместнее на танцульке, чем красные туфельки, и ты не единственный, кому докучает черт. Погляди на своих собратьев, — я знаю, ты на них не глядишь, тебе до них дела, нет, ты возомнил себя единственным избранником и все проклятие времени взваливаешь целиком на свои плечи. Так утешься, погляди на них, на своих коллег, жрецов новой музыки, я имею в виду честных, серьезных людей, которые делают выводы из сложившейся ситуации! Я не говорю о приспособленцах фольклористского и неоклассического толка, новизна которых состоит в том, что они сковывают свой музыкальный порыв и более или менее благоприлично рядятся в стилистические ризы доиндивидуалистических времен. Внушают себе и другим, будто скучное стало интересным, потому что, дескать, интересное становится скучным…
Тут я рассмеялся, ибо, хотя холод по-прежнему меня донимал, должен признаться, что после случившейся с ним перемены я почувствовал себя в его обществе несколько лучше. Он усмехнулся, еще плотнее сжав губы в уголках рта и полузакрыв глаза.
— Они тоже бессильны, — продолжал он, — но, кажется, мы с тобой отдаем предпочтение достославному бессилию тех, которым тошно скрывать повальный недуг под личиной благоприличия. Болезнь, однако, повальная, и люди добросовестные одинаково видят ее симптомы и у себя и у эпигонов. Не рискует ли творчество иссякнуть? Все примечательное, что еще попадает на нотную бумагу, свидетельствует о тягостной вымученноста. Внешние, деловые причины? Недостаток спроса — и так же, как в долиберальную эру, возможность творчества зависит в высокой степени от фортуны, от милости меценатов? Верно, но это еще не полное объяснение. Само сочинительство стало слишком трудным, отчаянно трудным занятием. Если произведение не в ладах с неподдельностью, как же тут работать? Но, увы, это так, дорогой мой: шедевр, самодовлеющее, замкнутое в себе произведение — достояние традиционного искусства; искусство эмансипированное его отрицает. Начать с того, что вы не вправе распоряжаться никакими музыкальными звукосочетаниями, бывшими хоть однажды в употреблении. Невозможен уменьшенный септаккорд, невозможны некоторые хроматические проходящие звуки. Каждый, кто чего-то стоит, носит в себе как бы канон запрещенного, подзапретного, распространяющийся на средства тональности, то есть всей традиционной музыки. Канон определяет, что не годится, что стало затасканным штампом. В сочинении, написанном на нынешнем техническом уровне, тонические звуки, трезвучия заслоняют любой диссонанс. Во всяком случае, для этого ими нужно пользоваться, но с оглядкой и только in extremis [114], ибо этот шок еще хуже, чем прежняя грубая дисгармония. Все дело в техническом уровне. Уменьшенный септаккорд правомерен и выразителен в начале опуса сто одиннадцатого. Он соответствует общему техническому уровню Бетховена, напряженности между предельным, доступным ему диссонансом и консонансом, не так ли? Принцип тональности и его динамика дают аккорду его удельный вес, утраченный ныне в силу необратимого исторического процесса. Прислушайся к отжившему свой век аккорду: даже расчлененный, он отстаивает общий технический статус, противоречащий существующему. Каждый звук несет в себе целое, в том числе всю историю. Но поэтому слух безошибочно определяет, что верно и что неверно, причем такая оценка основана непосредственно на этом: одном, безотносительно верном аккорде, вне его абстрактной связи с общим техническим уровнем. Здесь налицо требование верности, которое ставит художнику само произведение; немножко строго, правда? Не истощится ли впредь его деятельность, исчерпав все возможности, заложенные в объективных условиях творчества? В каждом такте, который он отважится придумать, технический статус оказывается для него проблемой. Каждое мгновение вся совокупность техники требует от него, чтобы он с ней справился и дал тот единственно правильный ответ, который она допускает в данное историческое мгновение. Получается, что его композиции — это всего-навсего такие ответы, такие решения технических головоломок. Искусство становится критикой — весьма почтенное занятие, ничего не скажешь! Какое послушнейшее непослушание, какая самостоятельность, какое мужество здесь нужны! Ну, а опасность бесплодия, как, по-твоему: это все еще опасность или уже совершившийся факт?
Он замолчал. Он взглянул на меня сквозь очки влажными с краснотцой, глазами, деликатно поднял руку и провел по волосам двумя средними пальцами. Я сказал:
— Чего вы ждете? Чтобы я восхитился вашей язвительностью? Я не сомневался, что вы скажете мне только то, что я знаю. Ваши намерения довольно прозрачны. Вы хотите дать мне понять, что, дескать, для моих замыслов и моей работы ни от кого, кроме черта, прока не будет. Но ведь вам не исключить теоретической возможности непроизвольной гармонии между моими собственными потребностями и пресловутым мгновением, «правильностью» — возможности естественного согласия, когда творишь бездумно и непринужденно.
Он (со смехом). Весьма теоретическая возможность, честное слово! Голубчик, ситуация слишком критическая, чтобы совладать с ней без критики! Впрочем, я не принимаю упрека в тенденциозном освещении фактов. На тебя нам уже незачем тратить диалектический порох. Чего я не стану отрицать, так это известного удовольствия, которое мне вообще доставляет положение «опуса». Я против опусов как таковых. Как же мне не радоваться недугу, постигшему идею музыкального опуса! Не сваливай недомогания на общественные условия! Я знаю, ты любишь говорить, что эти условия не утверждают ничего достаточно обязательного и определенного, чтобы гарантировать гармонию самодовлеющего опуса. Верно, но это дело десятое. Запретительные трудности опуса заключены в нем самом. Материя музыки в ходе ее исторического развития восстала против замкнутого в себе, целостного произведения. Она уплотняется во времени, она брезгает протяженностью во времени, которое является ее пространством, и опустошает это пространство. Не по причине бессилия или неспособности принять форму! Нет, неумолимый императив плотности, запрещающий всякое излишество, отрицающий фразу, разрушающий орнамент, восстает против временной протяженности, против формы существования опуса. Опус, время и иллюзия — они едины, они все вместе подлежат критике. Она уже не терпит игры и иллюзии, не терпит фикции, самолюбования формы, контролирующей, распределяющей по ролям, живописующей в виде сцен человеческие страдания и страсти. Допустимо только нефиктивное, неигровое, непритворное, непросветленное выражение страдания в его реальный момент. Его бессилие и горечь так возросли, что никакая иллюзорная игра тут уже не дозволена.
Я (весьма иронически). Трогательно, трогательно. Черт становится патетичен. Сердобольный черт читает мораль. Страдания человеческие хватают его за живое. Во имя их он подвизается по части искусства. Лучше бы вам вовсе не упоминать о своей антипатии к опусам, если вы не хотите, чтобы ваши дедукции показались мне просто блажной хулой, издевательством черта над творчеством.
Он (невозмутимо). Пока все в порядке. Ведь, в сущности, ты же, конечно, согласен со мной, что в признании фактов эпохи нет никакой сентиментальности или злостности. Определенные вещи уже невозможны. Иллюзия чувств как художественное произведение композитора, самодовлеющая иллюзия самой музыки стала невозможна и недостижима, ибо она от века состоит в том, что заранее данные и сведенные к формулам элементы присобачиваются друг к другу таким образом, словно они суть насущная необходимость в этом частном случае. Или, если угодно, наоборот: частный случай притворяется, будто он тождествен знакомой, заранее данной формуле. Четыреста лет вся большая музыка находила удовольствие в том, чтобы изображать это единство изначально нерушимым — она льстила себе, путая свои собственные домогательства с общепринятой закономерностью, на нее распространяющейся. Друг мой, так больше нельзя. Критика орнамента, традиции и абстрактной универсальности — это одно и то же. Критике подлежит иллюзорный характер обывательского искусства, к которому причастна и музыка, хотя она и не живописует. Разумеется, в этом у нее преимущество перед другими искусствами, но неустанным примирением своих специфических домогательств с господством условностей она тоже посильно приобщалась к высокому обману. Подчинение эмоции спокойной универсальности есть важнейший принцип музыкальной иллюзии. С этим покончено. Мысль, будто общее гармонически содержится в частном, обанкротилась. Связывающим, априорным условностям, которые гарантировали свободу игры, — крышка.