Марсель Пруст - Содом и Гоморра
Успокоенный объяснением с Альбертиной, я снова начал уделять больше внимания матери. Ей доставляло удовольствие рассказывать, не растравляя моих ран, о том времени, когда бабушка была моложе. Боясь, что я стану упрекать себя за огорчения, которые могли омрачить конец жизни бабушки, мама охотнее возвращалась памятью к первым годам моего ученья, когда бабушка радовалась моим успехам, а это до сих пор от меня скрывалось. Мы часто говорили о Комбре. Мать заметила, что там я по крайней мере читал и что в Бальбеке мне тоже нужно читать, если только я не работаю. Я сказал, что для того, чтобы вызвать в памяти Комбре и красивые разрисованные тарелки, я бы с удовольствием перечел «Тысячу и одну ночь». Как прежде в Комбре, когда мать в день моего рождения дарила мне книги, она и теперь тайком, чтобы сделать мне сюрприз, выписала одновременно «Тысячу и одну ночь» в переводе Галана158 и в переводе Мардрю159. Однако, просмотрев оба перевода, она пришла к непреложному выводу, что мне следует читать эту книгу в переводе Галана, но она не решалась оказывать на меня давление — не решалась из уважения к свободе мысли, из боязни неумело вторгнуться в сферу моих умственных интересов, а также по внутреннему убеждению, что женщины плохо разбираются в литературе и что круг чтения юноши не должен зависеть от того, что ее шокировали в той или иной книге отдельные места. Ее действительно оттолкнула безнравственность сюжета некоторых сказок и грубость встретившихся ей там выражений. Но она хранила, как святыню, не только принадлежавшие моей бабушке брошку, зонтик, томик г-жи де Севинье, но и ее мысли и обороты речи, при любых обстоятельствах старалась угадать, какого бабушка была бы мнения, и в данном случае мама не сомневалась, что бабушке решительно не понравился бы перевод Мардрю. Мама вспоминала, что в Комбре перед прогулкой по направлению к Мезеглизу я читал Огюстена Тьерри160, а бабушка, которая вообще была довольна тем, что я читаю, гуляю, выражала свое возмущение при виде имени автора, связывавшегося с полустишием: «Там правил Меровей», переименованный в Меровига, и заявляла, что не станет говорить «Каролинги» вместо «Карловинги», — она оставалась верна старому произношению. А я рассказал маме о том, какого мнения была бабушка о греческих именах гомеровских героев, которые Блок, подражая Леконту де Лилю161, даже в самых простых случаях считал своим священным долгом, в коем, как он полагал, и проявляются способности к литературе, писать по-гречески. Так, например, когда он в письме к кому-нибудь сообщал, что у него в доме пили не вино, а настоящий нектар, он писал нектар через «к» (nektar), a не через «с» и посмеивался над Ламартином162. Но если для бабушки «Одиссея», в которой отсутствовали имена Улисса и Минервы,163 была уже не «Одиссея», то что бы она сказала, увидев на обложке искаженное название «Тысячи и одной ночи», не найдя в привычном для нее написании, усвоенном ею сызмала, сроднившиеся с нами бессмертные имена Шехеразады, Динарзады,164 которые она именно так всегда и произносила, или заметив, что перекрещены — если только это слово подходит к мусульманским сказкам — прелестный Калиф и всемогущие Гении, которых и узнать-то почти нельзя, потому что Калиф называется теперь Кадифатом, а Гении — Джиннами? Тем не менее мать подарила мне обе книги, и я сказал, что буду читать их в те дни, когда устану и мне не захочется идти гулять. Впрочем, такие дни выпадали не очень часто. Обычно Альбертина, ее подружки и я, как прежде, всей «стайкой» шли пить чай на скалы или на ферму «Мария-Антуанетта». Но иногда Альбертина доставляла мне огромное удовольствие. Она говорила: «Сегодня мне хочется ненадолго остаться с вами наедине; приятней побыть вдвоем». А другим она говорила, что занята, но что, впрочем, она никому не обязана отдавать отчет, а чтобы подружки, в случае если они все-таки собирались гулять и пить чай, не могли отыскать нас, мы, как влюбленные, шли вдвоем в Багатель или в Круа-д'Элан,165 между тем как стайка, которой не пришло бы в голову искать нас там и которая туда так ни разу и не забрела, бесконечно долго ждала нас на ферме «Мария-Антуанетта». Я помню эти жаркие дни, когда у молодых батраков, работавших на солнцепеке, падали со лба капли пота, отвесные, прерывистые, одинаковой величины, точно капли воды из сосуда, иногда их падение чередовалось с падением спелых плодов, отрывавшихся от веток на ближайших «садовых участках»; эти дни вместе с тайной, заключенной в женщине, до сих пор входят самой прочной составною частью в каждую новую мою любовь. Ради знакомства с женщиной, о которой со мной заговорили и мысль о которой иначе никогда не пришла бы мне в голову, я отменяю все встречи, если стоит именно такая погода и если свидание с женщиной должно состояться на какой-нибудь уединенной ферме. Ведь я же знаю, что погода и место встречи никак с ней не связаны, и все же для меня вполне достаточно этой хорошо знакомой мне приманки, чтобы попасться на крючок. Я отдаю себе отчет, что в холодный день и даже в городе эта же самая женщина все-таки возбудила бы во мне желание, — правда, без всякой романтики, без тени влюбленности, однако на силу чувства, раз уж благодаря стечению обстоятельств ему удалось бы меня поработить, это не повлияло бы — к нему только примешалась бы грусть, но ведь и все наши чувства к женщинам грустнеют по мере того, как для нас выясняется, что женщины занимают в нашей жизни все меньше места и что новая наша любовь, о долговечности которой мы так мечтали, может оборваться вместе с нашей жизнью и стать последней.
В Бальбеке было еще мало народу, мало девушек. Иной раз я видел, что на взморье стоит девушка, но в ней не было решительно ничего обаятельного, при большом, однако, сходстве с той, которая вместе с подружками как-то выходила не то из манежа, не то из гимнастической школы и которая доставляла мне тогда столько мучений из-за того, что я не мог к ней подойти. Если это была та самая (в разговорах с Альбертиной я об этом умалчивал), то ее чары прекращали свое действие и она переставала для меня существовать. Но полной уверенности в том, что это она, у меня не было, так как девичьи облики не являли собой на пляже чего-то особо значительного, какого-то устойчивого ансамбля, — их суживали, расширяли, преображали мое нетерпение, буря моих желаний, мое хорошее самочувствие, влияющее на настроение, разные платья, в которых появлялись девушки, стремительность их походки или, наоборот, их неподвижность. Тем не менее вблизи некоторые из них показались мне обворожительными. Каждый раз, когда я видел кого-нибудь из них, у меня возникало желание увести ее на бульвар Тамарисков, или к дюнам, или лучше к скалам. Но хотя желание, в отличие от равнодушия, включает в себя смелость, которая уже есть потенциальное начало его осуществления, все же между желанием и поступком, то есть просьбой о том, чтобы девушка позволила обнять ее, оставался огромный «пробел» — «пробел» колебаний и робости. Тогда я заходил в кафе-кондитерскую и выпивал одну за другой рюмок семь-восемь портвейна. И в то же мгновенье на безнадежно пустом пространстве между желанием и поступком действие алкоголя проводило соединявшую их линию. Не оставалось места ни для колебаний, ни для страха. Мне чудилось, что девушка вот-вот подлетит ко мне. Я приближался к ней, слова сами срывались с губ: «Я бы охотно с вами прогулялся. Не хотите ли пойти к скалам? Там никто нам не помешает, можно посидеть около лесочка, — он защищает от ветра разборный домик, а домик сейчас пустует». Все внешние преграды были устранены, ничто не препятствовало сплетению наших тел. Для меня, по крайней мере, никаких затруднений уже не существовало. Но для нее трудности остались, потому что она не пила портвейна. А если бы даже выпила и мир утратил бы в ее глазах какую-то часть своей реальности, то, чего доброго, оказалось бы, что она давно лелеяла совсем другую мечту, которая в эту минуту вдруг показалась бы ей осуществимой, а вовсе не мечту кинуться ко мне в объятия.
Девушек было мало, но и те немногие, которые сюда приехали, жили здесь недолго, потому что был еще не «сезон». В моей памяти вырисовывается одна из них, рыжеволосая, зеленоглазая, розовощекая, с лицом двоившимся и таким подвижным, что его можно было сравнить с летучим семенем дерева. Мне неизвестно, каким ветром занесло ее в Бальбек и каким унесло. Все это произошло так быстро, что я потом несколько дней тосковал, а когда узнал, что девушка уехала навсегда, то решился признаться Альбертине, что я тоскую.
Надо заметить, что кое-кого из девушек я раньше совсем не знал, а кое-кого несколько лет не видел. Часто бывало так, что до встречи с девушкой я ей писал. Как я бывал рад, если ответ подавал надежду на то, что мы полюбим друг друга! У нас не хватает сил в начале дружбы с женщиной, да и потом, когда мы убеждаемся, что нашей дружбе не суждено развиваться, уничтожить эти первые письма. Нам хочется, чтобы они все время были перед нами, как подаренные нам красивые цветы, цветы совсем еще свежие, на которые мы не смотрим, только когда подносим к лицу, чтобы подышать их запахом. Приятно перечитывать фразу, которую мы уже знаем наизусть, и хочется удостовериться, насколько нежны во фразах, которые мы не могли бы повторить от слова до слова, те или иные выражения. Она, правда, написала: «Ваше милое письмо». В счастье, которым мы дышим, прокрадывается легкое разочарование, вызванное тем, что в первый раз мы слишком быстро читали, или неразборчивым почерком корреспондентки; она написала не «Ваше милое письмо», а «При виде Вашего письма». Но сколько нежности во всем остальном! Ах, если бы нам и завтра подарили такие же цветы! Потом уж и этого мало, со словами необходимо сличить взгляды и голос. Назначается свидание, но — хотя она, может быть, и не изменилась — вместо той, кого мы себе представляли, по описанию или по памяти, в виде феи Вивианы166, нашим глазам является Кот в сапогах. Мы уславливаемся о свидании и на завтра, потому что, как бы то ни было, это же все-таки она и мечтали мы о ней. Ведь для того, чтобы нас влекло к женщине, она не должна быть красива непременно так, а не как-нибудь иначе. Наши влечения — это влечения к женщине вообще, они неопределенны, как благоухания: вот так влечением Профирайи167 было влечение к стираксу168, эфир влечет к шафрану, влечением Геры было влечение к ароматам, мирра была излюбленным благовонием волхвов, влечением Нике была манна, море влечет к ладану. Но эти благовония, воспетые орфическими гимнами,169 все же далеко не так многочисленны, как божества, которые ими наслаждаются. Мирра — излюбленное благовоние не только волхвов, но и Протогоноса170, Нептуна, Перея171, Лето172; ладан — но только любимое благоухание моря, но и прекрасной Дике173, Фемиды, Цирцеи174, девяти Муз, Эоса175, Мнемозины, Дия, Дикайосины176. Если же мы вздумали бы перечислять божества, которые вдыхают стиракс, манну и ароматы, то так никогда бы и не кончили — столь они многочисленны. Амфиетес услаждает себя всеми благовониями, кроме ладана, и Гея не выносит только бобы и ароматы. Так же было и с моими влечениями к девушкам. Их было меньше, чем самих девушек, и они сменялись, в общем, похожими горестями и разочарованиями. Меня никогда не тянуло к мирре. Мирру я уступал Шюпьену и принцессе Германтской, ибо к ней влечет Протогоноса, «существа двуполого,177 быкоподобно ревущего, оргий беспрестанных соучастника, славой балуемого, неописуемого, к жертвоприношениям оргиофантовым в веселии нисходящего».