Марко Вовчок - Записки причетника
— Вот житье хорошее! — продолжала она. — Вы свою душу пасете…
И видя, что я безмолвствую, она прибавила:
— Вы что больше всего любите?
Поняв, что вопрос этот относился к съестным продуктам, я ответил:
— Все равно, я все буду есть, что дадут.
— Я не про еду говорю, — возразила она: — я про другое… Любите вы золотые крестики? Настоящие золотые, а?
Я инстинктивно почувствовал, что под неопытными ногами моими открывается какая-то мрачная пропасть соблазна, и потому вместо ответа обратил на нее вопрошающие взоры.
Она же, истолковав эти вопрошающие взоры по-своему, улыбнулась мне, как улыбаются изощренному доке, проникнув его хитроумие, и сказала:
— Ну хорошо, хорошо… Вот как познакомимся, так вы тогда увидите, что я не такая, как другие наши, я не выдаю никого… Вы после вечерень, как стемнеет, выходите в сад и гуляйте, — я вас сама найду, — выйдете?
— Зачем? — вопросил я в сомнении.
— Тогда скажу, зачем. Уж жалеть не будете!
Я, находящийся в сомнении, снова безмолвствовал.
— Я не такая, как другие наши, я не смутьянка, — продолжала она. — Уж я никогда не выдам… Так выйдете? Жалеть не будете!
— Выйду, — ответил я.
— Только никому не говорите, слышите? Никому, никому! Они все будут выпытывать, а вы никому… Слышите? Они все такие, что вас в яму впихнут… Им как бы только подвести человека… Ехидницы, больше ничего! Так вы никому?
— Никому, — ответил я.
— Ну, хорошо! Увидите, что я вам скажу! увидите! Вот сюда — вот двери!
Она распахнула дверь и ласково впихнула меня во внутренность кухни.
Сильнейший запах разнородных жареных и вареных рыб ошеломил меня. Я очутился в облаках горячего пара, сквозь жгучие волны которых фантастически мелькали человеческие фигуры и кухонная утварь. Шипенье на сковородах и в котлах было столь резко, что, мне казалось, оное вдруг начинает происходить непосредственно у меня в ухе.
— Мать Салмонида! накормите…
Но звонкий дискант моей юной путеводительницы внезапно был покрыт мощным рыканьем:
— Какого это еще ирода накармливать? Нечем мне накармливать! Все сырь одна, а тут лезут…
— Его служку! — пронзительно вскрикнула моя путеводительница.
Рыканье чудесно перешло в ласковое урчанье.
— Где ж он?
— Вот.
— Поди сюда, поди сюда! на лавочку, в уголок! Поди, поди, голубчик!
Мощная влажная голая по плечи рука, пропитанная всевозможными рыбными эссенциями, обхватила меня за талию, препроводила, сквозь клубы паров, в дальний уголок и посадила на скамью у стола. . .
(Затеряны листки из записок.)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Замечательные черты обительского жития и нравов
В первое время пребывания нашего в обители я употреблял все изощрения ума моего на отыскивание средств укрываться от бдительных, зорких и чутких в черных островерхих шапочках или же в длинных мрачных покрывалах аргусов, коварно устраивавших мне повсюду засады и наперерыв старавшихся обольстить меня сладкими яствами и сребрениками, да искушуся и предамся в их руки; но, не замедлив увидать мою неспособность служить им искусным наперсником и клевретом, помянутые аргусы скоро презрели меня и бросили, возымев к твари, обманувшей их ожидания, самые враждебные чувствования.
Перешед из положения неоперившейся пташки, преследуемой хищными ястребами, в несравненно более удобное положение обительского пария, я вздохнул свободнее и проводил многие часы, спокойно прогуливаясь по монастырским владениям, упражняясь в изучении нравов и обычаев моего местопребывания и питая себя как душеспасительными, так и противными тому размышлениями.
Патрон мой совершенно перешел в то свое прежнее блаженное состояние, в каковом находился, когда впервые посетил Терны в качестве жениха благолепной Ненилы.
Восстав от сна и придав некоторыми искусственными средствами вящую неотразимость природным красотам своим, он спешил к матери игуменье на утреннюю трапезу, задолго до окончания коей ланиты его начинали ярко пылать, и он, слабо ударяя жирной дланью по столу, с блуждающей улыбкою на пухлых устах и с приветливою ласковостию в помутившихся взорах, давал обещание прислуживающей матери Секлетее и разносящим брашна отшельницам купить Москву, или бессмертие, произрастить цветы и плоды на камнях, полететь со стадом диких гусей, не уступая им в легкости и неутомимости, в теплые страны за море, отслужить обедню на греческом языке и прочее тому подобное.
Мать игуменья обещаний никаких не давала, но ланиты ее тоже разгорались каким-то особым бледноалым огнем, жесткие стальные глаза начинали сверкать и щуриться, уста, представляющие подобие белесоватого шрама, раздвигались усмешкою.
— Секлетея! — говорила она вызывающим голосом: — чья эта Краснолесская обитель, а?
— Ваша, мать игуменья, собственная ваша! — отвечала мать Секлетея поспешно. — Чьей, же ей еще быть? Ваша!
— Только я, если захочу, не могу ее сжечь, а?
— Можете, мать игуменья, можете! Коли угодно, так сейчас же сожжете так, что и камня на камне не останется!
— Гм!.. Это ты правду говоришь, а? По чистой совести так ты думаешь, а?
— По чистой совести, мать игуменья! Вот как бог свят, по чистой совести!
— А с вами я ничего не смею сделать, а?
— Ваше преподобие! с нами-то? Да вы с нами все можете сделать!
— Будто могу? а?
— Можете, матушка игуменья!
— А ну-ка, попробую. Подойди ближе. Подходи, подходи!
Нетрепетная духом мать Секлетея хотя и подходила твердым шагом, однако несколько менялась в лице, и ее моргающее в минуты оживления око подергивалось как бы некоею плевою.
— Ну-ка, гляди мне прямо в глаза. Ну, прямо, прямо! Вот так! Все гляди, все гляди!
Говоря это, мать игуменья брала своими гибкими, иссиня белыми длинными перстами щепотку соли и, усмехаясь, долго целила матери Секлетее в глаза, затем медленным размахом руки ловко пускала помянутую соль в самые зрачки жертвы..
Мать Секлетея стоически выдерживала пытку и, выпучив до невероятия белки, не без успеха старалась явить на лице свое довольство, на устах веселую улыбку и вообще всем существом своим выразить, что засыпанье ей глаз солью составляло для нее одно из избраннейших времяпровождений,
— Что же тебя так поводит, а? — спрашивала мать игуменья тихо и мягко. — Может, ты недовольна, а?
— Ах, ваше преподобие, благодетельница душ и телес наших, как же я могу быть недовольна? — отвечала с некоторым дрожаньем, но с беспечностью и преданностью в голосе мать Секлетея. — Все, что ваше преподобие ни изволите сделать, нам, грешным, только на пользу, все благо… за все благодарим…
И мать Секлетея с жаром клала земной поклон перед преподобной матерью игуменьей, а затем повторяла снова:
— Все благо… все благо…
— Стань-ка получше, я тебя еще ублажу, — слегка приподнимая тонкие, волнистые, змееобразные брови и ласково усмехаясь, говорила мать игуменья. — Стань-ка!
И снова она запускала гибкие персты в солонку, захватывала вторую щепотку соли и тем же медленным, спокойным взмахом руки так же ловко пускала и вторую щепотку в глаза матери Секлетеи.
— Ты никак плачешь, а? — спрашивала она, когда из ослепленных глаз начинали катиться слезы.
— Это здорово для глаз, ваше преподобие… это здорово для… для… для глаз… — заикаясь, но все же без малейшего признака уныния, а напротив, как бы с возраставшим по мере истязаний довольством отвечала мать Секлетея.
Мой патрон заливался смехом и кричал:
— А ну еще ей сыпните! Еще, еще! Ишь какая! Все ее не берет!
Присутствующие при трапезе отшельницы бледнели и трепетали, ежеминутно ожидая для себя какого-либо подобного истязания.
И почти всегда ожидания их сбывались.
Обыкновенно мать игуменья, удовлетворившись подавляемыми конвульсиями матери Секлетеи, обращала взоры свои на прочих и, выбрав которую-нибудь, кивала ей пальцем и тихо ее подзывала:
— Поди сюда! Поди сюда!
И горе той, которая, подходя к повелительнице, выказывала что-либо иное, кроме радостной, почтительной готовности претерпеть все до конца.
— Возьми-ка кувшинчик этот в руки, — говорила мать игуменья молоденькой сестре, кивая на металлическую посудину, наполненную кипятком, — возьми-ка вот так, за бочка ладонями. Что же ты, слышала?
Отчаянно и торопливо схватила сестра указанный предмет и с глухим криком вновь выпустила его из рук.
— Бери, бери, — тихо и мягко настаивала мать игуменья. — Что, горячо? Будто уж и горячо? И очень жжет? Да ты, может, не разобрала хорошенько, дева?
Сестра дрожала, глотая слезы.
— Право, ты не разобрала хорошенько дела. Ну-ка, лизни языком, вот тут лизни, с правого краешка. Ну, ну!