Леонид Леонов - Вор
Проселок выводил в мелколесье, где держался пока стоялый сырой холодок. Природа воскресала кругом, но пока не хватало у ней сил сдвинуть с себя могильную плиту. Лошадь пошла шагом, остывая и оставляя рубчатый след резины в необсохшей колее. Заварихин молчал, рассеянно следя за мыслями своими и проползавшей мимо рощицей… И тут при виде укромных ложбинок вокруг как-то само собою возникло в нем одно такое неотложное намеренье: приткнув лошадку в кусточках, побродить часок с доставшейся ему барышней по окрестности; вскорости подоспело в самый раз удобное для начала местечко. Ковыляя с колеса на колесо, экипажик спустился с невысокой насыпи, однако ближняя уютная полянка оказалась занятой. Там, на низовом майском сквозняке, блаженно раскинувшись по прошлогодней травке, отдыхал подгулявший птицелов. На пригорке виднелась настороженная ловчая снасть, а в клетке рядом, цепляясь кривыми клювами за проволоку, маялись две птицы.
Подойдя к спящему, Заварихин покачал головой, шевельнул ногой порожнюю бутылку и, нагнувшись, без единого слова выпустил пленников на волю.
— Чего невинной твари гибнуть! Пускай порхают на приволье…
— Думаете, простудится? — встревожилась Таня.
— По этой поре непременно помрет… пойдем отсюда! — хмуро обронил Заварихин и долго еще ворчал, возвращаясь на дорогу с лошадью в поводу. — Нет, не уважаю я людишек. То кусок изо рта вырвать норовят, то под ноги валятся самое себе удовольствие изгадить. Пойдем, Гела… авось найдется где-нибудь и для нас, сироток, сокрытный уголок!
Через полверсты лесок стал погуще, с приветными кущами и как будто прозеленевшими взгорьями; тут, шагах в ста от дороги, Заварихину посчастливилось наконец подобрать лужайку для стоянки. Привязывая лошадь к березе, он испытующе, чуть вскользь взглянул на Таню. Она заметалась, поникла, спросила сбивчивым тоном любознательности и тревоги, что за птиц, милых таких, выпустил Николка на свободу, не чижей ли. На деле она ничего не знала про чижей, даже воробья от них не отличила бы, а спросила лишь для маскировки своего замешательства. Заварихин разъяснил, что мастью чиж скорее в желтизну вдаряет, опять же высокие места обожает чиж, а те, в клетке, были обыкновенные клесты.
— Вы пожалели их давеча? — добивалась Таня, чтоб убедить себя в чем-то, что никак не давалось ей.
— Кого это, птичек, что ли? А пошто их жалеть, они вольготней нашего живут. Просто так отпустил, чтоб товару зря не пропадать…
Тане показалось, что он нарочно упорствует в грубости, чтобы не отступать от задуманного, а ей хотелось верить еще во что-то сверх того, что теперь уж неминуемо должно было случиться. Она собралась переспросить поточнее и вдруг забыла, о чем так хотелось ей спросить этого страшного, чужого и все же чем-то привлекательного ей человека. Тогда, не сводя потемневших глаз, Заварихин протянул Тане руку, больно стиснув ей запястье, и в полушутку предложил пройтись, оглядеться, не припасла ли и для них подарочка весна. «Там, впереди, вроде потише будет…» — прибавил он, помнится, тоже не своим, ровно простуженным голосом, хотя ветер к тому времени почти утих, а небо стало затягиваться теплой мглой.
Еще хотелось Тане просить, чтоб помедлил, чтобы не так, как все, но стало уже поздно. Все произошло с будничной, напугавшей Таню простотой… после чего
Заварихин, верно как все они, сидел с поджатыми к подбородку коленями, ковыряя в зубах прошлогодней травинкой, а Таня еще полулежала навзничь на его брезенте, рассматривая побуревшие, начинавшие пылить сережки орешника, свесившиеся над самым ее лицом. Прямо перед нею простирались подмосковные, изрезанные овражками дали со сквозными перелесками на сбегающихся горизонтах. Промытая ветром окрестность проглядывалась с отчетливой до скуки резкостью, так что ничего там не оставалось недосказанного сейчас, как и в Таниной жизни. И, точно сжалясь, тонкий лучик солнца… не самый пока лучик, а лишь предчувствие его, просочился сверху, и только благодаря ему Таня увидела рядом, возле самого своего виска, едва распустившуюся, еще озябшую и пушистую ото сна лиловую медуничку. Насколько хватило зрения у Тани, она там была единственная: брачный подарок весны вполне соответствовал размерам Танина счастья.
Тотчас она ощутила смертельный зноб в лопатках, исходивший от ледяной еще земли. Ежась и содрогаясь, Таня присела и суматошно принялась оправлять волосы, шаря под собой рассыпавшиеся шпильки.
Больше всего ее пугало заварихинское молчанье, тогда она решилась:
— Ты ведь сегодня немножко выпивши был, Николушка, да?.. мне там, с крыльца, все слышно было, как ты с тем рыжим чокался. Я понимаю, праздник!.. Но со мною ты уж не будешь столько пить, чтоб это не повторялось больше, верно? Поклянись мне, Николушка…
— В чем это клясться-то? — недовольно спросил Заварихин, отплюнув в сторону надкушенную былинку.
— А в том, что никогда, никогда не будешь и со мною так же поступать, как с нею, с той несчастной клячей, давеча! — еле слышно напомнила Таня и, лишь бы не обиделся, неловко и быстро, куда придется, коснулась губами его обветренной шеи. — Если бы ты видел, Николушка, беспощадное какое стало у тебя лицо, когда ты на нее замахнулся…
Кажется, самая дикость сопоставленья немножко смутила нечистую заварихинскую совесть…
— То совсем другое, Гела, то игра жизни… а на тебя какой мне резон замахиваться?.. я и другого кого за тебя на части разыму.
Таня благодарно и несмело погладила его руку.
— Тогда уж скажи заодно, Николай Заварихин… но чистую правду, а то, ой, плохо тебе станет в жизни за меня. Скажи… — продолжала она, суровея и волнуясь. — Что же, действительно я нравлюсь тебе?… хоть чуточку!
— А то как же… — убежденно, только без особого жара, откликнулся тот, — ты для меня на свете самая красивая… почти. А в тот раз, в цирке, как стала подниматься в высоту, сердце во мне страхом и еще чем-то, не знаю, зашлось. Я и потому еще крикнул, что не знал, как мне скинуть тебя с души. Веришь ли, Гела, в тот раз захоти ты любое для проверки от меня… да я бы хоть коня на плечах тебе притащил.
— А чем, чем я для тебя красивая? — поспешно, пока не остыло, стала добиваться Таня: уж очень хотелось ей, чтоб хоть с опозданьем помянули немножко и про любовь.
— Как тебе сказать, Гела… ну, вся ты какая-то на черного лебедя похожая!
За неделю перед тем он имел случай, тоже по развлекательной оказии, любоваться с приятелями черным лебедем в зоопарке.
— Я и сама знаю, что смахиваю… — простосердечно засмеялась Таня. — Всегда у меня нос краснеет с холоду, прямо хоть на улицу не выходи. — И потерла самый кончик.
Тогда Заварихин принялся всерьез возражать ей, — нет, сравнение это осенило его тогда же, в тот скандальный вечер, когда она в черном плаще выбежала для него на арену и стала подниматься, как он выразился, в бездну над головой. И, значит, так понравилось ему с тех пор удовольствие страха, что отныне обещал Тане не пропускать ни одного ее выступления, если только не в ущерб коммерции найдется свободный часок.
Странным образом, от одного упоминания о цирке настроение у Тани испортилось окончательно. Вдобавок все еще не прошел пронизывающий до ломоты холод в спине от лежанья на сырой, непрогретой земле, и не к месту вспомнился тоже неосторожный, с синими губами, птицелов на майской травке; поеживаясь, со скукой в голосе она запросилась домой. Заварйхин поднял с земли свой брезент и, насвистывая, стряхивал с него приставший лесной сор…
Возвращались ближней дорогой, напрямки, как пояснил Заварихин. И тут оказалось, что до города рукой подать. В воздухе похолодало, стало накрапывать; колеса вязли глубже в чавкающей колее, самый экипажик вконец утратил свой праздничный глянец. Когда на одном ухабе Таня схватилась за Николкино плечо, ее рука почудилась Заварихину стопудовым грузом: никакой другой обузы не боялся он так на свете, как женщин. Тем не менее в конце пути Заварихин предложил Тане жить вместе как муж и жена, причем выразился в том смысле, что «каждому семечку долго летать без дела не положено, пора и корешок пускать». Рискуя подпортить дело поспешностью согласия, Таня с молчаливой признательностью пожала локоть своего внезапного жениха. Конечно, немножко пугала своеобразная форма предложенья, но ведь есть же совесть в людях, опять же даже у собак, при хорошем хозяине, бывают дом, покой и дети.
…Когда из-за последнего бугра стало подниматься мутное фабричное небо, словно и не мыли его с утра, Заварихин в последний раз приструнил на полную рысь бухвостовское чудо, скинул картуз Тане на колени, предоставляя встречному ветерку выдуть, вычесать любовную чепуху из головы. Город все больше захватывал их в свое кольцо, — плоский, неизбежный, бескрасочный. У окраины, проскочив сквозь вихрь закружившейся гадкой пыли, Заварихин неожиданно и повторно распространился о ближайших планах на будущее, но, то ли сглазу боялся, то ли по иной причине, прибеднялся до поры, только Тане теперь, после случившегося, они показались трогательно скромны, хотя часа три назад звучали до смешного самонадеянно.