Гюстав Флобер - Воспитание чувств
Этот намек на знаменитый случай с голосованием вызвал аплодисменты. Дюссардье откупорил бутылку пива; пена забрызгала занавески, он не обратил на это внимания; он набивал трубку, резал сдобный хлеб, потчевал им, несколько раз спускался вниз справиться, не готов ли пунш; а гости не замедлили прийти в возбуждение, так как все одинаково негодовали на Власть. Негодование их было сильно и питалось одной только ненавистью к несправедливости; но наряду с правильными обвинениями слышались и самые нелепые упреки.
Фармацевт сокрушался о жалком состоянии нашего флота. Страховой агент не мог простить маршалу Сульту,[121] что у его подъезда стоят два часовых. Делорье обличал иезуитов, которые открыто обосновались в Лилле. Сенекаль гораздо сильнее ненавидел г-на Кузена, ибо эклектизм, научая нас черпать свои убеждения в разуме, развивает эгоизм, разрушает солидарность. Комиссионер по винной торговле, мало понимая в этих вещах, во всеуслышание заметил, что о многих подлостях забыли.
— Королевский вагон на Северной железной дороге должен обойтись в восемьдесят тысяч франков! Кто за него заплатит?
— Да, кто за него заплатит? — подхватил приказчик с такой яростью, как будто эти деньги взяты из его кармана.
Посыпались жалобы на биржевиков-эксплуататоров[122] и на взяточничество среди чиновников. По мнению Сенекаля, причину зла надо было искать выше и обвинять прежде всего принцев, воскрешавших нравы Регентства.
— Знаете ли вы, что на днях друзья герцога Монпансье, возвращаясь из Венсена, должно быть пьяные, потревожили своими песнями рабочих предместья Сент-Антуан?
— И им даже кричали: «Долой воров!» — сказал фармацевт. — Я тоже был там, тоже кричал!
— Тем лучше! После процесса Тест — Кюбьера[123] народ, наконец, просыпается.
— А меня этот процесс огорчил, — сказал Дюссардье. — Опозорили старого солдата!
— А известно ли вам, — продолжал Сенекаль, — что у герцогини де Прален[124] нашли…
Но тут кто-то ударил ногой в дверь, и она распахнулась. Вошел Юссонэ.
— Приветствую вас, синьоры! — сказал он, усаживаясь на кровать.
Ни одного намека не было сделано на его статью; впрочем, он в ней теперь раскаивался, ибо ему основательно попало за нее от Капитанши.
Он прибыл из театра Дюма, где смотрел «Кавалера де Мезон-Руж» — пьесу, которую он нашел «невыносимой».
Подобное суждение удивило демократов, ибо благодаря своим тенденциям, вернее — своим декорациям, драма эта приходилась им по вкусу. Сенекаль, чтобы покончить спор, спросил, служит ли пьеса на пользу демократии.
— Да, пожалуй… но что за стиль!
— Так, значит, пьеса хороша. Что такое стиль? Важна идея!
И, не дав Фредерику возразить, продолжал:
— Итак, я утверждал, что в деле Прален…
Юссонэ прервал его:
— Ах, старая песня! Надоела она мне!
— И не только вам, — заметил Делорье. — Из-за нее закрыли уже пять газет! Послушайте-ка эти цифры.
И, вынув записную книжку, он прочитал:
— «С тех пор как утвердилась „лучшая из республик“,[125] состоялось тысяча двести двадцать девять процессов по делам печати, плодами которых для авторов явились: три тысячи сто сорок один год тюремного заключения и небольшой штраф на сумму семь миллионов сто десять тысяч пятьсот франков». Не правда ли, мило?
Все с горечью усмехнулись. Фредерик, возбужденный, как и все остальные, подхватил:
— У «Мирной демократии»[126] сейчас процесс из-за романа, который она напечатала, — «Женская доля».
— Вот так так! — сказал Юссонэ. — А если нам запретят нашу «Женскую долю»?
— Да чего только не запрещают! — воскликнул Делорье. — Запрещают курить в Люксембургском саду, запрещают петь гимн Пию Девятому![127]
— Запрещают и банкет типографщиков! — глухо произнес чей-то голос.
Это был голос архитектора, сидевшего в алькове, в тени, и до сих пор молчавшего. Он добавил, что на прошлой неделе за оскорбление короля вынесли обвинительный приговор некоему Руже.
— Да, у Руже отняли ружье, — сказал Юссонэ.
Сенекаль нашел эту шутку столь неподходящей, что упрекнул Юссонэ в том, будто он защищает «фигляра из ратуши, друга предателя Дюмурье».[128]
— Я защищаю? Напротив!
Луи-Филиппа он считал личностью пошлой, унылой, национальным гвардейцем, лавочником, каких мало. И, приложив руку к сердцу, журналист произнес сакраментальные фразы:
— Каждый раз с новым удовлетворением… Польский народ не погибнет… Наши великие начинания будут завершены… Не откажите мне в деньгах для моей дорогой семьи…
Все много смеялись и находили, что он чудесный, остроумный парень; веселье удвоилось, когда внесли чашу с пуншем, заказанным внизу, в ресторане.
Пламя спирта и пламя свечей быстро нагрело комнату; свет, падавший из окна мансарды во двор, достигал края противоположной крыши, где на фоне ночного неба черным столбом возвышалась труба. Говорили очень громко, все разом; сюртуки сняли; кое-кто натыкался на мебель, звенели стаканы.
Юссонэ воскликнул:
— Пригласить сюда знатных дам, чтобы все это больше напоминало «Нельскую башню»,[129] чтобы ярче был местный колорит, чтобы получилось нечто во вкусе Рембрандта, черт возьми!
А фармацевт, без конца размешивавший пунш, запел во все горло:
Два белых быка в моем стойле,Два белых огромных быка…
Сенекаль зажал ему рот рукой, он не любил беспорядка. Жильцы выглядывали из окон, удивленные необычным шумом, который доносился из мансарды Дюссардье.
Добрый малый был счастлив и сказал, что ему вспоминаются их прежние сборища на набережной Наполеона; кое-кого, однако, не хватает, «так, например, Пеллерена»…
— Без него можно обойтись, — заметил Фредерик.
Делорье осведомился о Мартиноне:
— Что-то поделывает этот интересный господин?
Тут Фредерик, дав волю недружелюбным чувствам, которые он питал к Мартинону, стал критиковать ум, характер, его поддельный лоск, все в нем. Типичный выскочка из крестьянской среды! Новая аристократия — буржуазия — не может равняться с прежней знатью, с дворянством. Он настаивал на этом, а демократы соглашались, как будто Фредерик принадлежал к старой аристократии и как будто сами они бывали в домах новой знати. Фредериком были очарованы. Фармацевт сравнил его даже с г-ном д'Альтон-Шэ,[130] который, хоть и был пэром Франции, стоял за народ.
Пора было расходиться. На прощанье пожимали друг другу руки; умиленный Дюссардье пошел провожать Фредерика и Делорье. Едва они оказались на улице, адвокат словно задумался о чем-то и, с минуту помолчав, спросил:
— Так ты очень сердит на Пеллерена?
Фредерик не стал скрывать своей досады.
Но ведь художник снял же с выставки свою пресловутую картину. Не стоит ссориться из-за пустяков! Зачем наживать себе врага?
— Он поддался вспышке гнева, извинительной, когда у человека пусто в кармане. Тебе-то ведь это непонятно!
Когда Делорье дошел до своего подъезда, приказчик не отстал от Фредерика; он даже старался уговорить его купить портрет. Дело в том, что Пеллерен, утратив надежду запугать Фредерика, прибегнул к помощи его друзей, которые должны были убедить его взять картину.
Делорье при следующей встрече снова вернулся к этому и даже проявил настойчивость. Требования художника он считал основательными.
— Я уверен, что за какие-нибудь пятьсот франков…
— Ах, отдай их ему, вот тебе деньги! — сказал Фредерик.
В тот же вечер картину принесли. Она ему показалась еще более ужасной, чем в первый раз. Тени и полутени столько раз были закрашены, что сделались свинцовыми и как будто потемнели, выделяясь на фоне кричаще ярких пятен света.
Фредерик, вознаграждая себя за то, что приобрел картину, жестоко ее разругал. Делорье поверил ему на слово и одобрил его поведение, ибо, как и прежде, он стремился образовать фалангу и стать во главе ее; есть люди, которые наслаждаются тем, что принуждают своих друзей делать вещи, неприятные для них.
Фредерик больше не посещал Дамбрёзов. У него не было денег. Потребовались бы бесконечные объяснения; он не знал, на что решиться. Пожалуй, он был и прав. Теперь ни в чем нельзя быть уверенным; в каменноугольной компании — не более, чем в чем-либо другом; надо порвать с этим кругом; Делорье окончательно уговорил его не пускаться в это предприятие. Ненависть делала его добродетельным; к тому же Фредерика он предпочитал видеть небогатым. Так они оставались на равной ноге и в более тесном общении друг с другом.
Поручение м-ль Рокк было исполнено очень неудачно. Ее отец написал об этом Фредерику, давая новые, самые подробные указания и заканчивая письмо следующей шуткой: «Боюсь, что вам придется потрудиться, как негру».