Михаил Алексеев - Мой Сталинград
«Иван-долбай» или просто «Иван Грозный». Так что немецкий «ванюша», созданный, как известно, немцами в противовес нашей «катюше», был посрамлен.
Старая же «катюша», сбросив с себя мусульманское покрывало стыдливости, а вместе с нею и таинственности, стремительно размножаясь, появлялась, и в немалом количестве, на всех без исключения фронтах, сделавшись их буднями. Более того: она с непостижимою быстротой и ловкостью перебралась с земли на палубы боевых кораблей и под крылья наших славных «Илов», которые теперь действительно стали для немцев «черной смертью», – они, немцы, и окрестили их так. «Илы» и «катюши» были для нас, сталинградцов, воистину палочками-выручалочками. Стоит противнику перейти в новую атаку или контратаку, «катюши» и «илы» тут как тут. Огонь «эресов» лился на врага горячею лавой с земли и с воздуха одновременно. «Илы» были особенно страшны, поскольку к «катюшиным» снарядам, срывающимся с характерным воем из-под их крыльев, прибавлялись очереди крупнокалиберных пулеметов, а также снаряды легких пушек – им тоже отыскалось место на штурмовике. К тому же «Илы» появлялись так быстро и летели, едва не касаясь земли, а стреляли и бомбили (были у них и бомбы), палили из всего, что у них водилось, да еще в боевом содружестве с наземными «катюшами», которые «подпевали» штурмовикам своими залпами, – тут уж не позавидуешь немцам! После того как, совершив положенное им, «Илы» и «катюши» улетали и уезжали к себе «домой», то есть на свои аэродромы и в свои укрытия (а то и другое всего лишь в нескольких километрах от линии фронта), передний край умолкал. Нам-то казалось, что немцы умолкали по очень простой причине – они все были перебиты, разве, думалось нам, можно уцелеть в этаком аду?! Но очень скоро мы убеждались, что можно. И убеждали нас в этом сами же немцы, потому что, переждав какой-нибудь час, они вновь выскакивали из полуразрушенных своих окопов и шли в атаку. Правда, не было в их атаках прежней ярости, но кровь-то лилась. И кто скажет, чьей кровушки было больше – нашей или вражеской? Ясно одно: нашей лилось едва ли меньше. Но мы держались! В этом слове, как уже сказано выше, заключался весь смысл происходящего тут, в том числе, и прежде всего, цена пролитой крови.
«Илы» вылетали на штурмовки, как правило, днем, они не любили воевать вслепую, они должны хорошо видеть свою цель. Появлялись они целыми эскадрильями, реже звеньями, еще реже парами, и совсем уж редко – в единственном числе. А эту парочку мы увидели над своей землянкой ясным утром, солнце выплыло только что из-за Волги и казалось нам почему-то особенно ласковым, словно бы радовалось тому, что оно такое свежее, яркое, как бы успевшее по пути выкупаться в реке, его отражение плыло еще по Волге и было хорошо видно отсюда, с нашей горы. По пути же огненное древнее Ярило, как бы балуясь, подхватило своим ослепительным светом двух этих штурмовиков, возвращающихся от немецкой передовой, где только что отбомбились и прошлись по окопам противника очередями своих пушек и пулеметов. Немцы стреляли по ним, но не попали. И парочка «Илов» летела, страшно довольная собой и тем, что все обошлось так хорошо и что летит она уже над своей территорией и через каких-нибудь двадцать минут окажется на своем аэродроме. Облитые ли лучами восходящего, радующегося вместе с ними их благополучному возвращению солнца или еще по какой-то причине (кто теперь о ней узнает), но мальчишки-летчики захотели побаловаться, попугать друг дружку, а скорее всего, – похвастаться своей удалью и ловкостью пилотирования. И они прямо на наших глазах стали проделывать какие-то непонятные, очевидно, опасные виражи: то отойдут один от другого, то быстро сблизятся, да так, что чуть-чуть не коснутся крыльями. «Да они с ума сошли! Что они делают! – закричал Василий Зебницкий, закричал так громко, что вроде бы хотел быть услышанным летчиками. – Ведь вы же убьетесь!»
Так оно и случилось. При следующем сближении, не рассчитав, сцепились крыльями, и как бы споткнувшись в небе обо что-то, так вот, в обнимку, полетели вниз. Там и взорвались, и сгорели, не успев воспользоваться парашютами. Да им бы не хватило и времени: летели на высоте не более пятидесяти метров. Обуглившиеся кости – это все, что осталось от двух юношей. Это были курсанты знаменитого Ачинского авиационного училища, сержанты, которые не успели еще стать лейтенантами. Они упросили свое начальство разрешить им, двум закадычным дружкам, совершить свой первый боевой вылет.
Случилось так, что в тот же день я увидел другую воздушную трагедию. Прямо над Волгой был подбит наш истребитель, знаменитый «ишачок» – «И-16». Летчику удалось выпрыгнуть, но парашют у него почему-то не раскрылся. Падал он с большой высоты. Падая, человек переворачивался так и сяк, извивался в воздухе, стараясь изо всех сил, чтобы упасть в воду, а не на землю, где встретил бы верную смерть. До самого последнего мгновения пилот не терял присутствия духа, уже в нескольких метрах от земли он сделал последний рывок в сторону реки, но упал все-таки на ее берег, всего-то не хватило ему нескольких шагов до воды...
Для меня тот день закончился наполовину счастливо, наполовину печально. Командующий артиллерией нашей дивизии подполковник Николай Николаевич Павлов, знавший меня еще по Акмолинску, сейчас решил, что будет правильно, если он добьется того, чтобы я стал заместителем командира его штабной артиллерийской батареи – по политической части, разумеется. И добился, к моей немалой радости: быть «комсомольским богом», как по образу и подобию своему окрестил меня Саша Крупецков, меня что-то не шибко устраивало. Я очень тосковал по минометчикам, и хоть тут речь шла не о них, но все-таки с артиллеристами, думал я, мы побыстрее найдем общий язык. Короче говоря, я без всякого огорчения согласился на вроде бы понижение в должности. Опечален же был тем, что придется расстаться со своими побратимами по Абганерову, с Колей Соколовым и с Василием Зебницким, нашим Базилем, мрачноватым и ворчливым, но которого мы с Николаем очень любили, да еще и сами видели, как он мужественно вел себя со своею стрелковой ротой и там, и тут, под Елхами, в первые дни после выхода из окружения. Не менее того жалко было покидать землянку под яблонькой и саму яблоньку. Если бы мне знать, что расстаюсь я с нею не насовсем, будут у нас встречи и через семь лет после боев на Волге, и через десять, и через сорок лет...
Особенно памятной была встреча со старым блиндажом и с яблоней в 1982 году. В необыкновенном волнении я писал тогда:
«И вновь, теперь уже сорок лет спустя, состоялось мое свидание с яблонькой, под которой некогда приютился мой блиндаж, и которая принимала на себя большую часть пуль, осколков вражеских снарядов, мин и бомб, предназначенных для меня и моих товарищей.
Низкий тебе поклон, дикая степная дочь, тебе и твоим вечно юным и жизнетворящим побегам! Удивляюсь и радуюсь твоему бессмертию, которое сродни великому солдатскому подвигу, совершенному сорок лет назад».
В тот раз со мною вместе наведались к моей яблоне и мои друзья, сталинградские поэты В. Леднев и Л. Кривошеенко. Кто-то из них присмотрелся к коре основного ствола и, ковырнув ножичком, извлек из нее ржавый, острый, безобразный осколок не то мины, не то снаряда. Он не только колол, но и обжигал ладонь, когда мне вложили его в руки, хотя было уже холодно. И все-таки я бережно закутал его в носовой платок: решил показать дочерям. Все-таки поймут, должны понять, для чего привез им этот подарок. Осколок-то целился не только в меня, но и в них...
Молодой поэт Лев Кривошеенко что-то долго молчал, задумавшись. Чуть не в тот же день написал стихотворение, ставшее с помощью местного композитора А. Климова песней; стихотворение так и названо «Яблонька». Вот его текст:
На юго-западной окраине,Где холм снарядами изрыт,В багровой лиственной окалинеСтепная яблонька стоит.Кто знал суровых лет ровесницу,Кто слышал шум ее ветвей,Тот думал, что осталось деревцуСтоять в степи немного дней...Как ветви смуглые не высохлиПочти без капельки воды?!А на стволе осколки высеклиНа память долгую следы.Прохожий здесь не остановится:Плоды на ветках чуть горьки.Но яблонька кому-то вспомнится,Как этот город у реки.
...Перед уходом к новому месту и к новой службе я получил подарок от Кузьмича, старшины бывшей моей минометной роты. Он не забыл про меня. Раздобыл у своих друзей-тыловиков, скорее всего, в ДОПе, – бутылку коньяка, завернул к нашей яблоне повозку и, вызвав меня из блиндажа, сказал, страшно волнуясь при этом:
– Это вам, товарищ политрук, – Кузьмин не назвал меня по новому моему званию. – Это вам к празднику. Скоро ведь седьмое ноября.
14
Передав бутылку, старшина не торопился уезжать. По всему было видно, что ему крайне необходимо поделиться со мною какими-то важными, с его точки зрения, новостями. Да и вообще, Кузьмич не был бы Кузьмичом, если б не располагал свежими новостями, которыми должен поделиться с другими, близкими ему людьми, – и чем скорее, тем лучше. Хорошо зная об этом, я увел старика по нашей балке чуть повыше блиндажа, уединились там в небольшом овражке – вот там-то в придачу к коньяку я и обогатился новейшими сведениями.