Дневник о Чарноевиче - Милош Црнянский
После полудня опять загрохотали пушки. В клубах желтой земли и грязи, взлетавшей фонтанами вверх, исчез русский окоп. Мы потихоньку вылезли из своего окопа и было побежали. Но большинство шло спокойно, медленно, бежать ни у кого больше не было сил. Пошли не торопясь. Слышен вой, вокруг грохочет земля, разрывы, иной увернется, кричит. Я шел, шатаясь под грузом, меня сотрясала лихорадка. Чувствую, рядом со мной кто-то идет. Мы оба изнемогали. Земля взрывалась, вставала дыбом. Я видел желтые шинели русских, выбегавших из окопов. Проволока и земля перед их окопом вздымались в барабанном грохоте пушек.
Я добрался до проволоки. Один вертелся передо мной, наклонялся и подпрыгивал. Пуля пронзила его с головы до ног. «Пойдемте», — говорит Радулович и поднимается. Рядом с нами бегут. Я вижу, как у них из носа кровь льется на грудь. Рядом с нами бегут, закрывая саперными лопатками лбы. Прыгают в окоп, кричат страшно, идут со страшным ревом на штыки.
Я не залег, я шел медленно. Сейчас меня убьют, наверняка убьет один из этих больших, желтых, дородных русских, что как бешеные, прыгают прямо на меня.
Залег. Резерв скатывался через меня в окоп. Везде лежат в грязи оскалившиеся люди. Я не знаю, почему все раненые полураздеты, и они так кричат, ох, так смиренно кричат.
Я лежал в повозке и видел только согнутую спину того, кто понукал и при этом подбадривал клячу — «пр… пр…». Повозка едва тащилась по грязи. Он часто оборачивался и щурился из-под шапки. Еще кто-то лежал рядом со мной. Мы проезжали мимо опустевших деревень.
Несколько несчастных, страшно бедных евреев в обносках. Красивые русские церкви, мокрые леса в дымке. Грязь, безобразное море грязи. Собаки бегают по деревням. Собаки и несчастные, грязные, забитые еврейки. Девочки двенадцати лет, десяти лет, предлагают себя. Везде повозки, изнуренные лошади и бесконечные грязные дороги. На улицах лежат раненые.
После полудня за нами приехали автомобили. А Солнце нежаркое, доброе Солнце разливалось по домам и дорогам. Я прилег на попону, меня сотрясал кашель, и на моем грязном платке после кашля оставались алые капли моей крови. И тут я тоже уснул.
Мы остановились в каком-то дворе. Какие-то фонари качались вокруг нас. Одного за другим нас поднимали и уносили. А утром, желтых и полумертвых, нас отвели в баню; из других дверей мы выходили, смеясь. Я подошел к окну и увидел внизу белый городок, полный ручьев и мельниц.
В зеленом плаще, в фуражке без околыша, я, как странная тень, улыбаясь, брел вдоль ручьев, на которых пели водяные мельницы. Они пели, они пели для меня: они знали, откуда я, а у меня была улыбка на лице. Какие узкие переулки. Старые женщины смотрели на нас с тоской и печалью. А Солнце? Это нежаркое Солнце; я его никогда не забуду. На моих руках подрагивало что-то теплое и страстное. Жизнь, юная жизнь так искусно играла в бильярд в незнакомом трактире этого города, а вовсе не я.
Кто ты? Кто ты, с теплыми, золотистыми глазами в вечернем тумане? Разве я еще не настолько болен и нежен, чтобы тебя коснуться? Как твоя польская речь туманна и нежна. Почему ты так добра ко мне, это же не твое ремесло. Почему ты так ласково смотришь на меня? Твоя блузка падает мне на голову, и горит, и мучает меня; лихорадка сотрясает меня. Кто ты, дивная, прекрасная, страстная, меж зеркал и рюмочек в полумраке трактира? Я не хочу тебя, я хочу, чтобы ты вышла наружу. Слушай, ты видела те родники, послушай, как ласково они журчат, как нежно плещутся. Мне, и правда, жаль, что я не умер, но так действует осень. Это нежаркое Солнце, что растекается по домам, белым и чистым. Чего хотят эти леса от меня; оттуда, из-за холма они меня зовут и весело вместе со мной смеются. Почему я так нежно касаюсь стен? Куда я иду, у меня в этом городе никого нет, я не знаю дороги. Почему на меня так смотрят эти старики?
Смотри-ка, сласти. Зайдем сюда. Девушки сидят, прибранные с провинциальной элегантностью; мои пальцы путаются. Ножички маленькие, серебряные, разве вы стыдитесь моих рук? Заросли грязью, которая не сходит, а кривые, растрескавшиеся ногти вас пугают. Девушки, немного легкого поведения, немного испорченные девушки, хихикали, а я улыбался. Выбрал одну. Эту хочу. Кто мне улыбается? Ее звали Луся, Луция. Она много смеялась, всему, у нее были чуть потертые перчатки. И я начал упрашивать ее, смешно и добродушно. Я забыл о вожделении и только смотрел на ее теплые, я заранее предвкушал, теплые губы. Ее подружки, смеясь, оставили нас одних. Мы шли мимо ветряных мельниц. Она опасалась, что ее увидят. «Если бы не ваш студенческий значок, я бы не позволила вам меня провожать. Вы думаете, что я испорченная?» О, что я думал? Мне было очень смешно. Только она сердилась, что я болен, думала, что раненый. Ей не нравилось, что я такой дикий. Сказала, что лаской от нее можно добиться большего.
Вечером, помню, было странное небо. Осеннее небо, всегда странное. Я оказался перед госпиталем, она ждала. Дрожащими руками доставала ключ и показывала мне его, но она должна была вернуться до полуночи. Мы пошли по улицам, где летала багряная листва. Она спрашивала у меня, какие у сербов церкви, и щипала меня в исступлении страсти. Она захотела кататься; один старый извозчик повез нас. Она лежит у меня на груди и расплетает косу. Такие светлые волосы, мягкие, без того тяжелого, дурманящего запаха, что бывает у черных волос в темноте. Вокруг нас качались фонари. Под желтыми, золотыми лесами, по пригорку, покачивалась и подпрыгивала повозка, а небо было усыпано звездами.
Где-то далеко, на юге, в тот час обо мне молились старые женщины. А где-то далеко, на севере, мои солдаты, грязные, завшивевшие и голодные, лежали в грязи, дрожа от холода, и угрюмо ждали, где упадет снаряд.
Мы доехали до леса и пошли пешком. Она испуганно жалась ко мне. Тут недавно солдаты зарезали какую-то девушку. Мы вошли в лес, черный, с багряными верхушками. Листва падала на нас, а розоватый лунный свет лился сквозь деревья и доводил до слез, до болезненной нежности. Я целовал ее так, как будто на всем белом свете у меня нет никого, кроме нее.