Уильям Фолкнер - Рассказы
— Можно и кое-что другое делать, — сказал Алек. — У меня там друзья есть.
Отец снял очки в стальной оправе.
— Друзья, говоришь? Военные, верно, офицеры?
— Да, сэр.
— Друзей оно хорошо иметь, посидеть с ними вечерок у огонька, поговорить, ну, а кроме-то… ведь только те, кто любят тебя, стерпят твои недостатки. Крепко надо любить человека, Алек, чтобы все его несносные привычки терпеть.
— Да это не такие друзья, сэр, просто… — И он замолчал. Он не смотрел на отца. Мэтью сидел молча и медленно протирал большим пальцем очки. Слышно было, как шумит ветер. — Если у меня не выйдет, вернусь сюда, на верфи буду работать.
Отец посмотрел на него задумчиво, все так же медленно протирая очки.
— Не такая это работа, Алек, корабли строить. Тут надо Бога бояться и так свое дело делать, как если бы ты себе в собственную грудь ребра вставлял. — Он повернулся на стуле. — Посмотрим, что скажет священное писание. — Надел очки. На столе лежала тяжелая, с медными застежками Библия. Он открыл ее. Слова сами словно отделились от страницы и бросились ему навстречу. Он все-таки прочел вслух, «…и военачальники — тысячники и десятитысячники…»[16] — О гордыне это. — Он посмотрел на сына, нагнув голову, чтобы видеть поверх очков. — Значит, в Лондон поедешь?
— Да, сэр, — сказал Алек.
VI
Место, которое ему обещали, осталось за ним. Служба в конторе. Он уже раньше заказал себе визитные карточки: капитан А. Грей, В. К., Б. 3.[17] А когда вернулся в Лондон, записался в члены офицерского общества, пожертвовал на вдов и сирот.
Он поселился в приличном квартале и ходил пешком на службу и со службы — в строгом корректном костюме с визитными карточками в кармане, нафабренные усы, туго закрученные иголочками, в руке трость, которую он держал с неподражаемой корректностью, небрежно и вместе с тем без всякой развязности. Он подавал медяки слепым и калекам на Пикадилли, расспрашивал их, какого полка. Раз в месяц писал письма домой: «Я здоров. Кланяюсь Джесси, Мэтью, Джону Уэсли и Элизабет».
В этот первый год его жизни в Лондоне Джесси вышла замуж. Он послал ей какую-то серебряную вещицу. Ему пришлось ущемить себя немножко ради этого, взять из своих сбережений. Он копил не на старость, нет, для этого он слишком верил в империю, он предался ей слепо, душой и телом, как женщина, как невеста. Он копил деньги на то время, когда у него будет возможность поехать опять на континент, посетить мертвые развалины своей утраченной и вновь обретенной жизни.
Это произошло через три года. Он уже собирался просить отпуск, когда его начальник сам заговорил с ним об этом. Он поехал во Францию, взяв с собой один корректный чемоданчик. Но он не сразу направился на восток. Он поехал на Ривьеру и пробыл там неделю, жил, как джентльмен, и деньги тратил, как джентльмен, один, ни с кем не общаясь в этом разнопером птичнике холеных кокоток со всей Европы.
Вот почему те, кто видел его в то утро в Париже, когда он выходил из средиземноморского экспресса, говорили: «Богатый, верно, милорд!» И то же самое говорили про него и в местном поезде в вагоне третьего класса, где он сидел неподвижно, опершись на свою трость, беззвучно произнося губами названия станций на домиках из рифленого железа среди изрытых снарядами пробуждающихся равнин, которые вот уже три года мирно покоились под бесчувственными непрерывными шеренгами дней.
Он вернулся в Лондон. И узнал то, что ему, собственно, следовало узнать до того, как он уехал. Его служба кончилась. «Времена, знаете, такие…», — сказал ему начальник, с церемонной учтивостью называя его «капитан Грей».
Остатки его сбережений медленно таяли. Последние он истратил на черное шелковое платье для матери, которое он послал ей вместе с письмом: «Я здоров, поклон Мэтью, Джону Уэсли и Элизабет».
Он обошел всех своих знакомых офицеров, с которыми когда-то служил. Один из них, с которым он был ближе других, угостил его виски в хорошо обставленной комнате с камином.
— Так вы, значит, сейчас без работы? Да, не повезло… А кстати, помните Уайтби? Он командовал ротой в энском полку. Славный такой малый, да родных у него никого не было. Покончил с собой на прошлой неделе. Вот времена…
— Неужели? Да, я помню его. Вот не повезло…
— Да, ужасно не повезло. Такой славный малый.
Больше уж он не раздавал свои пенни слепым и калекам на Пикадилли. Нужны самому, покупать газеты.
«Требуются рабочие».
«Нужны каменщики».
«Требуются шоферы (послужной список не обязателен)».
«Приказчики (не старше 21 года)». «Требуются корабельные плотники».
И наконец:
«Джентльмен со светским обхождением и связями — Для обслуживания загородных клиентов. На время».
Это место он получил. Строго, корректно одетый, с нафабренными усами, он показывал Бирмингему и Лидсу изобилие и роскошь Вест-Энда.
Это длилось недолго.
«Чернорабочие».
«Плотники».
«Маляры».
Зима тоже длилась недолго. Весной он отправился в Суррей в отутюженном костюме, с нафабренными усами — продавать энциклопедию на комиссионных началах.
Он прожил все, что у него было, оставил только то, что на нем, бросил свою комнату в городе.
У него сохранилась его трость, нафабренные усы, визитные карточки.
Мягкий зеленый теплый Суррей. Маленький опрятный домик в опрятном садике. Пожилой человек в куртке копается в цветочной грядке.
— Добрый день, сэр. Разрешите мне…
Человек в куртке поднимает голову: «Ступайте кругом, со двора, не знаете, что ли? Нельзя здесь ходить».
Он идет кругом. Деревянная калитка, свежевыкрашенная белой краской, и на ней эмалированная дощечка:
Уличным торговцам и нищим вход воспрещается
Он проходит через калитку и стучит в чистенькую дверцу, укрытую виноградом.
— Добрый день, мисс. Могу я повидать вашего…
— Уходите отсюда. Вы что, не видели надпись на калитке?
— Но я…
— Убирайтесь, говорят вам, а не то позову хозяина.
Осенью он вернулся в Лондон. Он, пожалуй, и сам не мог бы сказать почему. Да и вряд ли это выразишь словами; может быть, его инстинктивно потянуло назад как раз вовремя, чтобы поспеть к этому дню, не пропустить этой величественной манифестации,[18] апофеоза его жизни, которая теперь снова умерла. Как бы то ни было, он присутствовал там и стоял, вытянувшись во фронт, с закрученными усами, зажав левым локтем трость под мышкой. А кругом стояли ряды конной гвардии в медных кирасах на красавцах меринах, и королевская гвардия в алых мундирах, и воинствующая церковь в полном облачении, и монарх — защитник божий, в скромном сюртуке. Так он стоял навытяжку две минуты, прислушиваясь к отчаянию.
У него осталось еще тридцать шиллингов, он пополнил на них свой запас визитных карточек. Капитан А. Грей, В. К., Б. 3.
Обманчивый, бледный денек — хилый недоносок весны, раньше времени появившийся на свет, а до весны еще недели, а то и месяц. В бледном солнечном свете здания уходят ввысь, тают в розовой и золотой дымке. Женщины ходят с букетиками фиалок, приколотыми к меху, и сами они словно расцветают, как цветы, в этом пьянящем предательском воздухе.
Женщины-то и оглядываются на этого человека, прислонившегося к стене дома на углу. Изможденный, с седой головой, с туго закрученными иголочками усов, в выцветшем и потертом галстуке, заправленном в целлулоидный воротник, в костюме отличного покроя, но теперь уже сильно поношенном, хотя его, видно, тщательно отутюжили, и не дальше чем вчера, — он стоит с закрытыми глазами, прислонившись к стене, и держит в вытянутой руке истрепанную шляпу.
Так он стоит долго, пока кто-то не трогает его за плечо. Это полисмен.
— Проходите, сэр. Не разрешается.
В шляпе у него семь пенни и три полупенса. Он покупает себе кусок мыла и немножко еды.
Еще одна годовщина наступила и прошла. И опять он стоял, зажав трость под мышкой, среди блестящих, неподвижно застывших мундиров, в безмолвной толпе откровенных или отутюженных оборванцев с терпеливыми окаменевшими лицами. В глазах его уже нет смиренной надежды нищего, а горькое ожесточение, неслышный, как тень, отголосок горького беззвучного смеха, каким смеется горбун.
Чуть тлеет костер на покатой булыжной мостовой. В мигающем свете выступают сырая обомшелая стена набережной и каменная арка моста. Внизу, где мостовая подходит к самой воде, невидимая река булькает и плещется о камни.
Вокруг костра примостилось пятеро: кто лежит, прикрыв голову, кто будто дремлет, другие курят и разговаривают. Один сидит прямо, прислонившись к стене, опустив руки, — это слепой; он так спит. Говорит, что ему страшно лечь.