Энтони Троллоп - Марион Фай
— Ее друзья не глупы — ее приличные друзья.
— Совершенно с вами согласен; но в числе их столько неприличных.
— Гэмпстед!
— Боюсь, что я не совсем ясно выражаюсь. Но все равно. Это было бы неудобно. Это было бы неприятно отцу, с желаниями которого следует соображаться.
— Полагаю, что так.
— Совершенно с вами согласен. Следует соображаться с желаниями отца, хотя бы дочь была совершеннолетняя, так что по закону имела бы право распоряжаться собой по собственному усмотрению. Кроме того, встретились бы и денежные затруднения.
— Она не получила бы ни одного шиллинга.
— Я счел бы своим долгом уладить это, если бы встретилась действительная необходимость. — В этих словах сказывался наследник, уже владевший многим, и к которому должно было целиком перейти все семейное достояние. — Тем не менее, если я смогу помешать этому, не ссорясь ни с ним, ни с нею, не сказав ни одного резкого слова, — я это сделаю.
— Это будет твоя прямая обязанность.
— Прямая обязанность всякого человека — поступать как следует. Затруднение в том, чтобы видеть путь. — После этого маркиза молчала. Своим разговором она выиграла очень немного, почти ничего. Замышляемое им противодействие в сущности было немногим лучше согласия, а причины, по которым он соглашался с нею, столько же оскорбляли ее чувства, как если бы он приводил их в защиту противного мнения. Даже маркиз не был достаточно поражен ужасом при мысли, что его дочь снизошла до объяснения с почтамтским клерком!
Накануне их отъезда Гэмпстеду удалось остаться на несколько минут наедине с сестрою.
— Что за нелепость это бегство, — сказала она, смеясь.
— Ты должна была этого ожидать.
— Оно от этого не менее нелепо. Конечно, я поеду. В данную минуту мне не остается другого выбора; как не оставалось бы, если бы они грозились запереть меня, пока я не нашла бы, кого-нибудь кто принял бы на себя мою защиту. Но я так же свободно могу располагать собой, как папа.
— У него есть деньги.
— Это не дает ему права бить тираном.
— Нет, дает, по отношению к незамужней дочери, у которой денег нет. Нам остается только повиноваться тем, от кого мы в зависимости.
— Я хочу сказать, что отъезд этот ни к чему не поведет. Не воображаешь же ты, Джон, что я откажусь от него раз решившись дать ему слово! Дать его было очень трудно — но отказаться от него было бы в десять раз труднее. Я окончательно решилась — и совершенно довольна.
— Но они-то недовольны.
— Что касается отца моего, мне очень жаль. Что же касается мама, мы с ней так не сходимся в мыслях, что я заранее знаю, что все, что бы я ни сделала, ей не понравится. Тут ничего не сделаешь. Хорошо ли это или дурно, но меня не переделаешь на ее лад. Она слишком поздно явилась на свет. Ты не пойдешь против меня, Джон?
— Пожалуй, что пойду.
— Джон!
— Вернее было бы сказать, что уже пошел. Я не считаю твоего слова благоразумным.
— Но дело сделано, — сказала она.
— И может быть переделано.
— Нет, разве он этого захочет.
— Я скажу ему, что это не должно состояться для вашего обоюдного счастия.
— Он тебе не поверит.
На это лорд Гэмпстед пожал плечами, и тем разговор кончился.
Был почти конец июня, и маркизу было очень досадно, что его увозят от всех прелестей политической жизни Лондона. Он уступил, под первым впечатлением ужаса, но с тех пор начал создавать, что, удаляясь из парламента, он приносит в жертву слишком многое. В настоящую минуту власть была в руках консерваторов; но во время существования последнего либерального кабинета он настолько согласился дать себя связать официальными путами, что сделался хранителем малой государственной печати на последние шесть месяцев существования этого кабинета, а потому сознавал собственное значение с точки зрения партии. Но, дав слово жене, он теперь не мог отступить, и дулся. Накануне отъезда он должен был обедать с некоторыми представителями своей партии. Сердце его жены было слишком полно великим семейным вопросом для каких бы то ни было развлечений; она намерена была остаться дома и присмотреть за укладкой последних вещей маленьких лордов.
— Я право не вижу, отчего бы вам не ехать без меня, — сказал маркиз, высовывая голову из дверей уборной.
— Невозможно, — сказала маркиза.
— Вовсе этого не вижу.
— А если он явится, чтобы увезти ее, что бы я стала делать?
Тут маркиз всунул голову в дверь и продолжал одеваться. А что он и сам будет делать, если этот человек явится и его дочь объявит, что готова бежать с ним?
Когда маркиз уехал на свой званый обед, маркиза села за стол с лэди Франсес. Они были одни, если не считать двух лакеев, прислуживавших им, и не говорили почти ни слова. Маркизе казалось, что грозное молчание приличествует обстоятельствам. Лэди Франсес только энергичнее, чем когда-либо, решила, что такое положение не должно очень длиться. Она теперь поедет за границу, но даст понять отцу, что она не в силах выносить той жизни, какую ей предлагают. Если находят, что она оговорила себя, пусть удалят ее.
Дамы расстались тотчас по окончании печальной трапезы; маркиза пошла наверх, к детям. Не было на свете более заботливой, более любящей, можно сказать, более влюбленной матери. Каждая мелкая потребность детей — и у маленьких лордов есть потребности — составляла предмет ее забот. Смотреть, как их мыли, укладывали и поднимали, было, может быть, величайшим удовольствием ее жизни. На ее глаза они были перлы аристократической красоты; и действительно, это были красивые, здоровые мальчики, с стройными членами, мощными аппетитами, никогда не бывавшие не в духе, пока им позволяли шалить и шуметь, или спать. Старший, лорд Фредерик, уже добрался до двухсложных слов, от которых ему подчас тяжко приходилось. Лорд Огустус владел большими буквами из слоновой кости, которые сумел превратить в игрушки. Лорд Грегори еще не познал никаких мучений образования. В доме жил старый пастор, который считался их наставником, но главная обязанность которого заключалась в приискании сюжетов для разговора с маркизом, когда у него не было другого собеседника. Имелись также гувернантка-француженка и горничная-швейцарка. Но так как они обе скорей учились говорить по-английски, чем дети по-французски, они не послужили заранее намеченной цели. Маркиза решила, что ее дети должны говорить на трех или четырех языках так же свободно, как на родном, и должны изучить их без терзаний, обыкновенно сопряженных с учением. В этом она пока еще не успела.
Она уселась на несколько минут посреди ящиков и чемоданов, между которыми играли дети перед отходом ко сну. Никогда не бывало такой счастливой матери, если б только, если б!..
— Мамаша, — сказал лорд Фредерик, — где Джэк? — Под «Джеком» следовало понимать лорда Гэмпстеда.
— Фред, разве я не говорила, что ты не должен называть его Джэком?
— Он говорит, он — Джэк, — объявил лорд Огустус, бросаясь к матери в колени с такою силой, что она могла бы упасть, не будь она сильна и приучена к подобным нападениям.
— Это оттого, что он добр и любит с вами играть. Вы должны называть его Гэмпстед.
— Мама, разве он некрещеный? — спросил старший.
— Конечно, крещеный, милый мой, — грустно сказала мать, думая о том, как мало пользы принес этот обряд неверующему молодому человеку. Она присутствовала, пока их укладывали спать, размышляя все время о том, какое ужасное препятствие ее счастию заключалось в этом первом несчастном браке ее мужа. Подумать только, что она — мачеха девушки, которая жаждет броситься в объятия почтамтского клерка, что «некрещеный», безбожник, вовсе не похожий на англичанина, республиканец наследник, стоит на дороге ее дорогого мальчика! Тысячу раз говорила она себе, что дьявол говорил с нею, когда она осмеливалась желать, чтоб… чтоб лорд Гэмпстед не существовал! Она очень часто заглушала это желание в сердце своем, говоря себе, что оно исходит от дьявола. Она делала слабое усилие полюбить молодого человека, — результатом его была принужденная вежливость. Ей несвойственно было любить кого-нибудь, кроме родных детей. Теперь она думала, как хорош был бы ее Фредерик в качестве лорда Гэмпстеда, как это было бы, да и будет, неизмеримо лучше для всех Траффордов, для всей английской аристократии, для целой страны! Но думая это, она знала, что она делает грех, и пыталась победить грех. Разве эти ее думы не были равносильны желанию, чтоб сын ее мужа умер?
IV. Леди Франсес
Есть что-то до того печальное в положении девушки, про которую знают, что она влюблена, и которой приходится подвергнуться процессу «пристыжения» со стороны друзей, что удивляешься, как вообще какая-либо молодая девушка может это вынести. Большинство молодых девушек этого вынести не в силах, и — или отрекаются от своей любви, или уверяют, что отреклись. Про молодого человека, который наделал долгов, провалился на экзамене, даже объявил о своей помолвке с молодой девушкой, у которой нет гроша за душой, — что гораздо хуже — просто скажут, что он последовал общему примеру, и сделал то, чего следовало от него ожидать. Мать никогда не смотрит на него с тем упорным гневом, посредством которого надеется победить постоянство дочери. Отец посердится, погорячится, заплатит долги, подготовит почву для новой компании, и только пожмет плечами по поводу предположенного брака, на который смотрит просто как на нечто немыслимое. Девушка же считается опозорившей себя. Хотя от нее ожидают, или во всяком случае надеются, что она в урочное время выйдет замуж, тем не менее увлечение мужчиной, — в котором, казалось бы, следовало видеть первый шаг в браку, — грех. Оно так и есть, даже в кругу заурядных Джонсонов и Броунов. Если мы достаточно коротки с Броунами, чтобы знать о любви Джэн Броун, мы поймем обращение отца и взгляд матери. Даже домашняя прислуга знает, что она дала волю своим чувствам, и относится к ней как-то особенно. Братьям стыдно за нее. Тогда как она, влюбись ее брать в Джемиму Джонс, одобряет его, сочувствует ему, поощряет его.