Михаил Загоскин - Москва и москвичи
— O, que c'est beau! — вскричал Дюверние. — Это Кремль?
— Да! — отвечал я. — Это наш русский Капитолий, наш Кремль, которого не могли разрушить ни татары, ни поляки, ни…
— Ни французы? — сказал с улыбкою путешественник. — Вы напрасно их обвиняете.
— Однако ж в двенадцатом году…
— Они хотели подорвать весь Кремль, — прервал Дюверние. — Обвиняйте в этой, не слишком европейской, попытке не французов, а того, кто привел их в Москву. Мы взрываем крепости, но дворцы, исторические памятники и стены, за которыми не спрячешься от ядер, мы уж, конечно, разрушать не станем.
«Сказал бы я тебе и на это кое-что, — подумал я, — да ты любуешься Кремлем, так бог с тобой!»
— Знаете ли, — продолжал француз, — что это все так прекрасно, так живописно, что я, может быть, предпочел бы Москву многим европейским городам, если б она была хоть несколько многолюднее, а то мне кажется, извините, улицы ваши очень пусты.
«Злодей! — подумал я. — Заметил, как заметил! Да постой же, я попотчую тебя народом!»
— Держи правее, по набережной, — закричал я кучеру, — на Москворецкий мост!
Когда мы переехали через этот красивый мост и стали подыматься вверх по Москворецкой улице, Дюверние заметил, что тут вовсе нет недостатка ни в проходящих, ни в проезжающих. Первый предмет, который обратил на себя все его внимание, был Покровский собор, который мы привыкли называть Василием Блаженным.
— Что это? — вскричал он. — Я в жизнь мою ничего подобного не видел! Это ни на что не походит! Это так пестро, так тяжело… а чрезвычайно любопытно!
Он не успел еще наглядеться на этот чудный памятник шестнадцатого столетия, как мы выехали на Красную площадь и остановились подле Лобного места, против самой Ильинки, которая была вся запружена экипажами и народом.
— Вот, — сказал путешественник, — вот это жизнь, движение! И это бывает здесь каждый день?
— Разумеется! Здесь средоточие московской торговли. На Кузнецком мосту экипажей несравненно больше, но зато менее народу.
— Какая странная противоположность! Здесь везде движется народ, везде заметна деятельность, суета, а там, где мы ехали…
— Да мы ехали Замоскворечьем: там живут по большей части наши русские купцы, которые ведут жизнь тихую и сидячую; жены их не любят шататься по улицам, и ворота их домов всегда заперты; вы можете даже по этому тотчас отличить купеческий дом от дворянского. Притом же большая часть обывателей Замоскворечья с утра до вечера здесь.
— А, — подхватил француз, обратив наконец внимание на ряды, — так это-то ваш базар? Il est immense!
— Он, как видите, занимает всю площадь. Эта колоссальная группа, которая стоит против самой его средины, изображает спасителей России в 1612 году, князя Пожарского и гражданина Минина. Теперь, если хотите, мы поедем в Кремль.
— Позвольте еще один вопрос: что значит это каменное круглое возвышение, похожее на огромную кафедру?
— Это Лобное место, на котором в старину…
— Рубили головы? — прервал с живостию француз. — Так точно!.. Вот здесь вводили на него преступников… вот там, вероятно, лежала роковая плаха… Да, да, непременно там!.. Посмотрите!.. Замечаете ли вы на этих камнях следы кровавых пятен?… О, я не забуду этого в моих записках! Какая странная вещь наше воображение, — продолжал Дюверние, не давая мне вымолвить ни слова, — один взгляд на исторический памятник — и минувшие века восстают из своего праха; времена варварства, пыток и казней, всё оживает перед вами. Поверите ли, мне кажется, я вижу на этом отвратительном эшафоте целые груды отрубленных голов, обезображенные трупы…
— Да успокойтесь, — сказал я, — на этом Лобном месте никого не казнили; с него объявляли только царские указы и совершали молебствия.
Мой француз успокоился, и, когда мы подъехали к Спасским воротам, он спросил меня:
— Почему все входят в эти ворота с непокрытой головою?
— Быть может, оттого, что тут чудотворный образ, — отвечал я, — или, если верить народному преданию, это делается потому, что князь Пожарский, освободив Москву, вошел Спасскими воротами в Кремль.
— Я всегда уважал народные обычаи, — сказал Дюверние, — и весьма охотно снимаю вместе с вами мою шляпу.
Мы въехали в Кремль; вышли из коляски, обошли кругом все соборы, поглядели на Ивана Великого, подивились Царь-колоколу, который, по воле ныне царствующего императора, явился наконец на свет божий, взглянули на огромную пушку и молча прошли мимо тех самых пушек, которые некогда громили всю Европу, а теперь лежат себе преспокойно на деревянных подмостках и не обижают никого. Не знаю, догадался ли мой француз, что эти пушки ему сродни, только он что-то очень на них косился; однако ж не спросил меня, почему они, сердечные, выставлены напоказ целому миру и лежат без всякого приюта. Когда мы пересмотрели все: Арсенал, Сенат, терема, Николаевский дворец, монастыри Чудов и Вознесенский, Грановитую и Оружейную Палаты, то подошли к самой закраине кремлевской горы. Дюверние взглянул и обомлел от восторга. Я не буду описывать этот неизъяснимо пленительный вид с кремлевской горы на все Замоскворечье. Кто из москвичей не бывал в Кремле? А кто вовсе не знаком с Москвою, тот, право, может в нее приехать для того только, чтоб полюбоваться хоть раз в жизни этою очаровательною панорамою… Когда мы сели в коляску и я приказал кучеру ехать Троицкими воротами на Моховую, Дюверние объявил мне, что он без ума от нашего Кремля.
— Да вы видели его в будничном наряде, — сказал я, — теперь в нем все мертво и тихо. Нет, вы посмотрели бы его при русском царе! О, вы не можете себе представить, как прекрасен этот Кремль, когда державный его хозяин посетит свою Москву! Эта дворцовая площадь, на которой теперь так пусто, покроется и закипит вся народом, из которого многие ночевали на этой площади для того только, чтоб занять повыгоднее место и взглянуть лишний раз на своего государя. Вы посмотрели бы на Кремль тогда, как загудит наш большой колокол и русский царь, охваченный со всех сторон волнами бесчисленной толпы народа, пойдет через всю площадь свершать молебствие в Успенском соборе.
— Как? — прервал Дюверние. — Да неужели ваш государь идет по этой площади пешком при таком стечении народа?…
— Да, да, пешком; и даже подчас ему бывает очень тесно.
— Что вы говорите!.. Но, вероятно, полиция?…
— Где государь, там нет полиции.
— Помилуйте! Да как же это можно?… Идти посреди беспорядочной толпы народа одному, без всякой стражи…
— Я вижу, господа французы, — сказал я, взглянув почти с состраданием на путешественника, — вы никогда нас не поймете. Нашему царю стража не нужна: его стража весь народ русский.
— Удивительно! — прошептал Дюверние. — Ну, надобно признаться, я вижу и слышу здесь такие неожиданные для меня вещи, такие странности…
— Каких вы не видите и не слышите в Париже? Да так и быть должно: ведь и все путешествуют для того, чтоб слышать и видеть что-нибудь новое.
Мой путешественник согласился с неоспоримой истиной этого заключения и замолчал. Мы отправились по Моховой к Охотному ряду. Я показал моему товарищу крытую площадь, которую мы называем Манежем, наш великолепный университет, Благородное собрание, в котором зал едва ли не один из лучших по всей Европе, и Большой театр, в котором парижская опера может поместиться, как в самом просторном футляре, потому что наш московский театр целым аршином шире знаменитого Сен-Карла. Потом мы выехали на Никольскую площадь и повернули Кузнецким мостом на Тверскую. Мимоездом Дюверние любовался также нашими водометами, которые, украшая площади кругом Кремля, поят всю Москву такой чистой и здоровой водой. Когда, проехав всю Тверскую до Страстного монастыря, мы повернули по бульвару к Никитским воротам, Дюверние удостоверился самой очевидностью, что в Москве гораздо более огромных барских домов, чем он думал, и что во многих и весьма обширных ее частях не только нет хижины, но даже ни одного деревянного дома. А когда мы проехали всю Поварскую, то он согласился со мною, что наши оштукатуренные или просто выкрашенные деревянные дома, построенные по всем правилам изящной архитектуры, несравненно красивее этих шестиэтажных полукирпичных и полудеревянных изб, которыми наполнена вся Германия.
Я приехал с моим гостем домой, совершенно довольный нашей прогулкой; но настоящее и полное торжество ожидало меня за обедом, за которым Дюверние объявил мне торжественно, что русская янтарная уха, из свежих стерлядей и жирных налимов, вкуснее всех возможных супов, даже и французских, а Москва прекраснее, живописнее и разнообразнее всех известных ему городов, разумеется исключая Парижа, с которым, несмотря на его грязные улицы, ничто в мире сравниться не может.
III
Сцены из домашней и общественной московской жизни