Андрей Белый - Серебряный голубь
Пуще же всего столяр Петра невзлюбил за то, что к Петру крепко-накрепко привязалась Матрена: глупую бабу от него теперь вовсе не оторвешь, а отрывать приходилось, да еще как!
И пока ходили они друг за другом, высовываясь из углов, из кустов, свешиваясь с полатей, Петр догадывался, что ходит меж них и четвертый, страшные свои он нашептывает речи, подсматривает, подуськивает, грозится, но все же крепко-накрепко связывает всех одной роковой, позорной и страшной тайной.
Помнит Петр, как недавно, когда он вовсе засыпал, растянувшись на лавке (уже от него вернулась Матрена и полезла к себе на постель), – помнит Петр, как ему показалось, будто накрепко у него на шее стянули веревку, да, упершись ему ногой в грудь, как рванули, сапогом раздавливая грудь и затягивая шею; охнул Петр и открыл глаза; смотрит – столяр над ним в задумчивости стоит и теребит бороду, рассматривает так внимательно его раскрытую грудь; Петр с лавки как вскочит. Мироныч же, тот его видя испуг, от него повернулся, руку за ковшом протянул, будто бы испивая водицы: испил, жалобно так раскашлялся и пошел себе спать, не сказавши ни худого, ни доброго слова. Петр же долго не мог успокоиться; все на лавке сидел да давил тараканов, пока желтое око рассвета не глянуло в избу из окна, выслеживая на полу соринки да крошки; с той с самой поры на ночь Петр спать уходил к сеновалу: душно было ему в избе от дыханий четырех человечьих, жаром пышущих тел; и биения сердца делались.
Все то, Бог весть почему, проносилось в его голове, когда издали дозирал он за медником: «вот они теперь там сидят, – думал он, – столяр, да четвертый; четвертый ли? А может, никакой, нулевой? Сидят, подуськивают друг друга, а скажи вот тому или другому: добрые люди, или у вас глаз на это все нет? – засмеют, не поверят».
И пока он так думал, в противоположном углу продолжали шептаться, искоса поглядывая на Петра: но дым, чай, ученые мужики да урядник заглушали тот шепот…
____________________
– И видел я, братцы мои, сон: будто у меня три халавы, и каждая халава на свой образец: адна псиная, а друхая щучья; и только адна собственная; и те холовы про самих аспаривают себя; и от того у меня трешшали мозги – оченно…
– Ну, и ты тилилюй же!
– А што?
– Быдлом тебя пабычить…
____________________
– Черт бы его подрал: а решенье нашшот таво приять должно; ты сам, Сидор Семеныч, рассуди: атпустить на чатыри на стараны его никак ниваз-можна; етта ты сам понимать; и опять-таки, зачем мне ево держать – лишний рот – коли проку ат ниво никакова; даром только аткармливать. Когда Петр проходил мимо них, направляясь к выходу с твердым решеньем, в котором он себе даже не признавался, ласково его так окликнул столяр.
– Подь сюда, подь сюда…
– Ну? – повернулся на них Петр да так, что вздрогнули оба: с вызовом, с гордостью, с высоко закинутым лбом; в эту минуту в нем обнаружился барин, хотя клочкастая (в этом месяце выросшая) борода, и шапка нечесаных волос, и дырявые на рубахе локти барства в нем выказывали мало.
– Слухай-ка, барин, – сладко к нему подъехал столяр, – дело есь да табя: Сидор, вот, Семеныч, паутру едет абратна; ты бы с ним съездил: там тебе Еропегиха, купчиха, передаст мне заказ па мебельнай части…
– Что ж, пожалуй!
– Так уж вы постарайтесь пораньше: едем-то мы – чуть свет, – обратился к нему Сухорукое, удостоивая этим в ы неизвестно по какой причине.
Молньей что-то в голове Петра пронеслось, и он даже радостно чуть было не улыбнулся, но ради каких-то целей счел нужным поломаться.
– Эх! – деланно почесался Петр…
– Нет, уж ты, етта, друх, для меня сделай, – и столяр положил руку свою ему на плечо; странная вещь: почтенное это лицо с длинной, протянутой вниз бородою (смесь свинописи с иконописью), – внушало Петру все еще уважение и страх; а то, что столяр был пьян (первый раз видел Петр столяра пьяным) и взволнован – все это внушило сквозь ненависть его к столяру и еще какую-то нежность. «Как это я прежде не замечал, – подумал он, – что свинопись в этом лице перемешана с иконописью?» Это слово он только что придумал и, как ему казалось, придумал удачно.
– Хорошо: поеду.
– За ваше здоровье, – протянул ему медник водку.
Выпили.
И Петр вышел: темный на него бросился вечер с все еще красной зарей; и обвил его этот вечер темнотой да зарей; Петр пошел на зарю…
____________________
Шум, гром, гвалт, тяжелый дух: подавались на стол тарани, селедки, в больших чайниках водка, всякая иная дохлятина и в красненьких коробках папиросы «Лев» (пять копеек десяток); не всякому был тот «Лев» по карману, а курили – для ради шикозности; вокруг пьяненького урядника кучкой теснились пьяненькие мужики:
– А ты их лови, да в воду.
– Да што, да я…
– Да мы…
– Истинная, позволю себе заметить, правда: потому такое их, значить, дело.
– Потому, дубатол ты эдакий, они и мутьянят народ…
– Истинная, позволю себе заметить, ваше благородие, правда: потому, значит…
– А потому ты лови их, да в воду…
И урядник, проведя ногтем по красной коробочке, вытащил трясущимися перстами папиросу «Лев» и с наслаждением закурил.
____________________
– Ну, и што шь?…
– Да што: а по-моему, сбежит.
– А ежели бы он убёг?…
– Тагда, Мироныч, пиши прапало… И столяр задумался.
– Никак ефтава случая нельзя допустить…
– Помяни ты мое сухоруковское слово: сбежит.
– А ты бы всыпал?
– А я бы и всыпал… Молчание…
– Только как етта ты мне предлагаешь, так я должен тебе сказать, што за такое дело должен ты будешь мне…
– Вво – как: пакланюсь я табе…
– И тыщами еропегинскими поклонишься?
– Пакланюсь табе в ноги еропегинской тыш-шой.
– То-то: теми тыщами и поклонись…
– И поклонюсь… Молчание…
– Только вот…
– А я тебе говорю; греха никакого тут нет: ничяво нет – как есть пустота, плевое дело…
– Ладно, вези его в город…
– И повезу…
– Здесь-та с им не спадручна; здесь с им нельзя паступить никак: баба тут у миня, Матрена…
Молчание…
– А кагда с им поступлено будет?…
– Да уж будет поступлено: не сумлевайся… В наискорейший срок…
– О, Господи, Господи!
– Мы, Сухоруковы, за что, брат, ни возьмемся; спроси ты, каво хочешь, какие мы такие: порода известная…
– А он от тебя не сбежит?
– Так вот тебе и убежит!…
– Так ефта я…
– Убежит: ат миня еще нихто не бегал!… Молчание…
– А только я табе говорю, а ты слушай внимательно: што куренок, што человек – одна плоть; и греха никакого тут нет; одинаково завелись и люди, и звери, и птица – на адин фасон; и как я тебе это по дружбе сказал, то ты меня должен за это благодарить… Понял?…
____________________
Завизжала гармоника; к урядникову столу прилетела желтая муза и села; пьяная баба пошла в пляс; она выбивала пыль из-под юбок с жеманством, с достоинством даже поджимая губы и держа руки в боки:
Д'ах, пошла яПад винец –Д'мужинек мойБыл стервец…
Пьяный урядник гоготал, а курносые парни дружно разорвали рты и гаркнули:
Я и едак,Я и так:Мижду прочим –И никак…
Лихо топотала баба и голосила:
Ели редькуДа капусту –С галадухиВ брюхе пуста…
А парни подхватывали:
Д'я и едак,Д'я и так:Мижду прочим,Все никак…
Новая была песня, модная: перед тем пели сицилистические песни в округе; а как попика Николая скрутили да в тюрьму сволокли, струхнула окрестность маленечко; прекратились митинги, побросали оружие, пошли доносы; пошли новые распевать песни:
Миня деверьУчит, жучит:Ат капустыБрюха пучит…Вот и весь таМой сказ…
А парни подхватили:
А ну вас –Пейте квас!…
Новая была песня, модная…
Долго бы еще топотала оголтелая баба, долго бы еще гоготал урядник, раскуривая папиросы «Лев», всякие пелись бы песни – и веселые, и срамные, и жалкие, – кабы тут не произошло одно чрезвычайное происшествие: среди чада, гари, мглы и табачных окурков кто-то как гаркнет:
– Братцы, пожар!…
Все стихло: баба остановилась, парни застыли с раскрытыми ртами, а урядник – с зажженной спичкой в смраде, гари и мгле; на селе раздавались крики; взглянули на окна – окна красные.
– Никак пожар? – удивился медник.
– Пожар и есть…
Не успели опомниться, как уже грянула целебеевская колокольня; непривычно забила медная медь в вечера мглу: быстро сменялся удар за ударом; и когда народ повалил из чайной, в небе стояла черно-багровая мгла, а в ней трещало, шарахалось, прыгало светлое пламя, туда и сюда змеилось и сверкало многим множеством искр; будто мириады красных и золотых ос, спрятанных в улье, вылетели теперь в ночи мглу, чтобы жалить людей, покрывать их смертными красного жала укусами – и роились, свивались, светились золотые злые осы, вылетая из улья; и подпрыгивали в ночь головешки, как кровавые шершни; ясные раскуривались там змеи и быстро-быстро они выползали из-под углов, протягивали свои шеи, шипели, и тянулись к соседним избенкам, освещая теперь целебеевский луг; медленно, низко над лугом суровые черные дыма клубы перекатывались смрадом, опрокидываясь на луг и упадая на землю темно-красной завесой, из-под которой двуногие тени так быстро перебегали и взад и вперед; не были видны их лица, не были слышны их возгласы: одни черные контуры размахались там нелепо руками, визжали, бесились; казалось, что недобрая стая теней, слетевшая отовсюду, справляла свое пированье в красном блеске огней.