Андрей Белый - Серебряный голубь
– Сам не слышит: убежим, Матрена!
– Молчи: сам все слышит, все видит; всюду сумеет разыскать; никуды ат ниво ни пайду; да и ты никуды ат ниво ни пайдешь.
– Уйду я от вас, Матрена.
– К Катиньке-то твоей, к французенке, што ль, пайдешь: пагонит тибя от сибя французинка.
– Тяжело мне, Матрена!
– Полно языком-то чесать!… Думает Петр о Кате – подумает: бросит думу;
Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать; нет для него Кати; и щемит сердце.
Тучек легкие прогорали крылья, будто крылья любви, превращаясь в пепел небесный, в золу; вся окрестность с избами и кустами становилась небесной и пепельной; пепла грозные ворохи повалились с востока, еще недавно прозрачного; скоро вся эта мгла и все это воздушное гарево должно было синеть, чернеть, как лицо мертвеца, засыпая окрестность до нового утра, – как лицо мертвеца вчера еще свежее, розовое еще вчера и улыбающееся приветом да добрым словом; день – наливное яблочко – сгнил в вечере, и уже вечерняя гниль ломилась в окна, опрокидывалась на стоящих перед порогом избы, так что лица их синели, чернели, как у покойников.
– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?
– Молчи: он все слышит.
– И тебя погубит.
Но Матрена, повеся голову, рыжую повела корову, причмокивая навозом.
– Скольких добрых людей загубил столяр!…
Матрена входит в избу; все огни были не засвечены: «шу-шу-шу – шу-шу-шу» все стоит там в темном углу.
– Митрий Мироныч, а, Митрий Мироныч?
– Шу…
– Митрий Мироныч!
– Шу-шу-шу…
____________________
Уронила Матрена, будто невзначай, ковш.
– Асенька? – сладко вдруг столяр отозвался из угла, как молоденький петушишка.
– Что вы бормочете там?
– А мы молитвы творим…
– Да, молитвы творим, – отозвалась и немазаная телега.
Засветили огонь…
– Што ж он – ейный претмет? – тыкал пальцем то в Петра, то в Матрену лиховский мещанин; раскраснелась Матрена и уставилась себе на живот.
– Как же-с, как же, Сидор Семеныч, как же-с: холупями они друх с друшкай милуются; цало-ваньем друх друха забавлят…
– Хе-хе-хе: голубки, – заскрипел медник, будто немазаная телега.
– Што шь, пусть милуются!
– И то сказать: пусть, Сидор Семеныч, пусть; я вот тоже им гаварю…
– Пфф!… – фыркнула красная от стыда Матрена и забилась в угол.
Петру стало стыдно и гадко до тошноты. Он вышел вон, хлопнув дверью; скоро гость опрокинул чашку, и вместе с хозяином пошел со двора.
Еще вдали было ясно: пятиперстный столб над селом не угас.
О том, что делалось в чайной
Копоть, дым, чад, гвалт, мужики, на полу лужи – вот что встретило Петра в чайной лавке; Петр спросил себе чаю и уселся за столиком, покрытом скатертью, всю усеянною желтого цвета пятнами; кое-кто на него повернулся, кое-кто подтолкнул друг друга под локоть, кое-кто шепнул: «красный барин», кое-кто харкнул и выругался; пьяный урядник прищурил глаза; тем дело и кончилось.
А Петр ничего того не видел: локтями он оперся на стол, да так и застыл в думах.
Крепко задумался мой герой над своею судьбою; он странную свою любовь и дикие эти раденья, у столяра свою службу никак себе не мог объяснить; чудилось ему: что-то огромное, тяжкое на него навалилось, и душит, подкатывается к горлу, горло сжимает, греховным не то сладострастьем, не то горло щекочет удушьем, так что не мог он подчас понять, переживает ли неслыханные восторги, или души и духа терзания бесконечные; только странное дело: всякий раз, когда не было радений, тяжкое это чувство претворялось в сладкую радость: обреченный на боль и на крестное распятие, которого уже нельзя никак избежать, силится ведь это распятье еще и благословлять; так тоже и зубною страдающий болью: он готов раздробить себе челюсть о камень, чтобы только усилить боль: и в том боли своей травленье – для него и вся сладость, и все сладострастье; так-то и Петр: сладко томился он, ожидая раденья; и вот в сладком том ожиданьи чудилось ему тогда среди бела дня и загадки, и тайны; и диковинная вещь: в эти дни начинал он пуще любить свою Русь: то была любовь сладострастная, то жестокая была его любовь; и в эти же дни всем для него становилась Матрена; а вместе с Матреной ждал он, как столяр Кудеяров ответит ему на его, Петра, ожиданье; пред ним ясней тогда открывался и новый мир, в котором столяр, Митрий Мироныч, за сладкой вина чашей его поджидал, то новое вино предлагая всем человекам. Но вот стоило той чаши вина отведать, как уже начинало казаться ему невесть что; он не знал: наяву ли, во сне ли, приключения странные с ним бывали; после же тех радений с тупой болью головы он вставал, с тошнотою, с пресыщеньем душевным, – и все, что случалось с ним накануне, теперь казалось ему мерзким, стыдным и страшным; со страху оборачивался он среди бела дня на кусты, на пустые углы, и ему все казалось, что некий за ним следом ходит по пятам; душную невидимо чувствовал руку он у себя на груди; и боялся удушений; и с того стыда не подымал он глаз на людей, лошадей и скотов; и ему все казалось будто и скоты и люди указывают на него глазами; небывалую чувствовал о себе он молву, он своего стыдился позора.
Вот сейчас вздрогнул он, стал озираться: копоть, дым, чад, гвалт, мужики; и среди всего этого явственный такой голос: «посмотрите-ка, добрые люди: вот сидит красный барин».
– А приллианты, стало, у ния ни нашлись, – довольно явственно раздалось за соседним столом и два мужика укоризненно поглядели на Дарьяльского: слава Богу, всех этих намеков он и не понимал, да и не слышал: «красный барин» все стояло у него в ушах; но как раз этими-то словами не обмолвились мужики; и Дарьяльский снова уткнулся в скатерть.
Вот и Матрена: она казалась ему все последние дни не той уже любой, за которую следует отдать жизнь с душою в придачу; нет, не такой любой казалась ему Матрена: она ему казалась бабёхой грязной, глупой и притом чересчур жадной до грубых ласк; одна обоюдно содеянная срамота его еще, пожалуй, удерживала при ней; а всего более его удерживали глаза столяра: ведь как на кого столяр глянет, так, милый ты человек, и будешь к тому взгляду, как пес на цепи, привязан. Уже он незаметно спросил себе водки, колбасы, да коробочку папирос (по названию «Лев» – пять копеек десяток); наливал водку из чайника и опрокидывал в рот жгучую влагу: уже горло драло, в груди разливался огонь и в голове начиналось приятное такое шумленье, как вдруг он увидел пьяненького старичка с седыми бачками, во всем в сером, который, снявши кар-тузик, протирал слезливые свои глаза красным платком.
– Евсеич!
– Батюшка, Петр Петрович: похудели-то как, голубчик, почернели, бородой обросли… Господи, Боже мой, батюшка ты мой!…
– Садись со мной, старина: давай водку пить… И Евсеич почтительно присел за столик.
– Барышня-то наша с бабинькой ихней, да с Павлом Павловичем, сынком, в город уехали. Ах, Петр Петрович, барин хороший: что вы только наделали с нами; барышня убивалась – хорошая барышня: дитё Божье, Катинька… И как то вам ни грех-с себя да ее, ребенка малого, мучить: ведь ребеночек-с, барышня Катинька… Ах, Петр Петрович!
– Выпьем, старина.
– За ваше здоровье…
– Не будем поминать прошлое: что было – прошло…
– Вернитесь к нам, барин, голубчик; вся дворня вас поминает: не любят они ефтава ахвицера.
– Каково такого?
– Корнета-с Лавровского…
– Это еще что за корнет?…
– Барынин сродственник: гостит у нас, погоди: с Третьего Спаса приехали не то из Питербурха, а не то из Сарани, деревни ихней.
– Выпьем же, старина!
– За ваше здоровье-с!…
____________________
– А помните, батюшка, как я за вами бежал, а вы от меня, старика, изволили, да вприпрыжку: ведь меня, почитай, кажный день барышня, Катинька, на село гоняла – с письмами: думали мы, што вы у Шмидта-барина остановитесь: а оно вон што, – задумался старик, исподлобья поглядывая на Петра, – а вышло-то вон што: нехорошо, нехорошо…
Как нож в сердце, впивались те в Петра слова. – И похудели же вы: опять-таки скажу – почернели, бородой обросли, еще вот…
Но Петр не слушал: вниманье его отвлеклось: он видел, как столяр с медником пробирались между столов, заняли столик, и, увидев Петра, да еще в «компанействе» с Евсеичем, почему-то сделали вид, что и вовсе не замечают их встречи; Евсеич же к тому был и пьян: всхлипывая, вовсе он говорил невнятные речи; но Петр уже больше взглядом не отрывался от того далекого столика, возле которого столяр да медник расположились повыпивать: он видел, что им уже несли водку: «Что бы такое их сюда привело? – думал Петр. – Одна эта гадость», – почему-то заключил он; и знакомая дрожь пробежала по его спине; но столяр и медник занялись своим делом: они наклонили друг к другу свои лица и тусклыми очами своими уставились друг в друга, с нежностью даже такой, да с томностью, будто они не могли ни единой минуты друг без дружки теперь пробыть.
– Ты, ты, значит, и всыпал ему, купцу-то?…