Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
– Ах, мадам, не стоит вступать на этот путь. Наверное, поэтому в домиках нет кладовки.
– Это просто безобразие!
– Меня мистер Аберкромби как раз устраивает. Не думаю, что мне захочется перейти в большую школу и расстаться с ним. Не думаю. После его посещений у меня всегда остается приятное чувство удовлетворения, как будто все, что я делаю, хорошо и правильно. Он приезжает и вникает в каждый пустяк, который меня тревожит. Мистер Аберкромби обладает удивительным свойством: поговоришь с ним – и хочется все сделать как можно лучше. И он умеет слушать. Когда он приезжает, я перекладываю на его плечи столько забот. И испытываю огромное облегчение. На прошлой неделе во время заключительной лекции на курсах повышения квалификации директоров он сказал, что просит нас никогда не забывать некоторые простые истины. Прежде всего мы должны помнить, что, хотя преподавание не дает ощутимых результатов, оно является одним из необычайно важных, быть может, самым важным видом деятельности и никогда не проходит бесследно. Во-вторых... «Каждый из вас является подлинным руководителем своей школы, – сказал он, – и пусть эта мысль прочно укоренится в вашем сознании. С какими бы методическими или иными новшествами вы ни познакомились на этих курсах, никто, кроме вас самих, не вправе решать, стоит применять их на практике или нет. Каждый из вас – капитан своего корабля».
– Поль и Перси совсем по-другому отзывались о мистере Аберкромби.
– Они вечно собирали сплетни на методических совещаниях. Вы правильно делаете, что не интересуетесь подобными вещами. Главная забота каждого учителя – изничтожить всех инспекторов. Довольно об этом, довольно... Завтра утром, мадам, вы будете стоять в этом чудесном классе. Подумайте, завтра утром! У. У. приедет на открытие. Он тоже хотел, чтобы вы работали в хорошем помещении.
Вздох, один из моих непостижимых вздохов. Я обвожу взглядом приготовительный класс моей мечты.
– Не работать в этом классе ни вам, ни мне.
– Что-что?
– Я... я хочу сказать... мне жаль, что вы не будете работать в этом классе.
– Ну что вы, забудьте об этом. Мне достаточно видеть здесь вас.
Я возвращаюсь в наш шаткий сборный домик. И смотрю на заднюю стену класса – живой прообраз моих погибших книг. Стена пестрит всеми оттенками всех цветов, известных и неизвестных богу и человеку. Что с ней станется, когда неизвестно что станется со сборным домиком? Куда, кстати, его увезут? Я не в силах устроить подобающее погребение для стены. Но она все равно погибнет, когда сборный домик разберут и поставят где-нибудь в другом месте. При сборке плотники вряд ли дадут себе труд составлять доски в прежнем порядке, чтобы сохранить смысл картины, да и картина к тому времени успеет потускнеть и оббиться из-за перевозки. Ее судьба предрешена. Но какое-то время она делала свое дело – служила нам. Она жила. О чем же скорбеть. В конце концов, ей удалось родиться на свет, она не погибла из-за того, что ее не доносили, как Варепаритиных близнецов. К тому же по здравом размышлении я прихожу к мысли, что она не представляет художественной ценности.
Внезапно у меня появляется желание покинуть борт моего утлого суденышка. Но разве я могу устоять перед искушением бросить прощальный взгляд на мой холм? Я опираюсь па пианино, как опиралась уже столько раз в этом году, смотрю на свой холм и жду объяснений. Сегодня холм синий, его густая синева напоминает чувственную синеву лепестков и глаз. Старший инспектор прав, размышляю я. Он отказался переаттестовать меня, потому что я не заслуживаю переаттестации. В мою новую программу вошли не все предметы, предусмотренные расписанием. Художественное воспитание полностью отсутствует. Он, конечно, узнал, что мой журнал и ведомости заполняет директор. И разве я не отказалась вести рабочую тетрадь? К тому же в его присутствии я обычно превращалась в фурию. На любого посетителя я должна производить впечатление бессердечной учительницы. Откуда им знать, с какой нежностью мы относимся друг к другу – я и мои малыши, – когда нас оставляют в покое? В глазах мистера Аберкромби я плохая учительница, разумеется, если он вообще считает меня учительницей. Чего я, например, не считаю. В собственных глазах я косноязычный малосведущий художник, которому всем на горе неосмотрительно разрешили разгуливать среди детей, если не просто больная, страдающая не вполне ясным видом сумасшествия. Или пятилетний ребенок с чересчур длинными ногами. В конце концов, различия между художником, безумцем и пятилетним ребенком не очень велики. Что же касается похвал, которые он расточал мне в лицо и подтвердил в своем отчете... он хвалил меня искренне в той мере, в какой доброта позволяет ему видеть отдельные хорошие черты в каждом учителе. Я не сомневаюсь в его доброте, только неподдельная доброта могла разбудить во мне такое испепеляющее желание сделать для него то, что я сделала. Вежливая, расхожая доброта не могла бы поддерживать огонь вдохновения, который согревал меня. Таковы мои мерки. Но общая сумма моих усилий, выраженная в баллах, оказалась недостаточной, чтобы позволить мне пройти переаттестацию. Мистер Аберкромби не виноват, что я наделала столько непоправимых ошибок. Не нужно винить других в своих несчастьях. Наши возможности заложены в нас самих. Не нужно винить других.
Наверное, сейчас мне лучше пойти домой, если место, где я живу, можно назвать домом. Есть у меня дом? Самая важная опора в жизни, как говорил Юджин, одна из самых важных опор – это дом и те, с кем ты связан корнями. Где мой дом, где те, с кем я связана корнями? А что, если у меня нет ни дома, ни корней, как у Поля? По-моему, я все-таки не похожа на Поля. «Благоговение перед совестью» – вот мой дом и мои корни. Правда, я часто забываю о благоговении. Настолько выбивают меня из колеи притязания бренного тела.
И еще... дар творчества, который мне вручил бог... хранить веру в этот дар – значит совершать еще одну из моих всегдашних ошибок. Конечно, бог не вручал мне никакого дара. И стоит ли так уж об этом скорбеть. Как много дней прошло, прежде чем я поняла, что делается у меня под носом. Прежде чем я усвоила, что я не учительница, что никто не вложил дар творчества в мои руки... в эти уродливые руки незамужней женщины без кольца на пальце.
...Ну что ж, теперь я по крайней мере это усвоила. Все-таки некоторое достижение. Я еще успею совершить много разных подвигов в прачечной.
Я беру пенал, который оставила на столе не знаю сколько времени тому назад, кажется, годы тому назад, прячу зачем-то мел, мой драгоценный довоенный мел, и в последний раз запираю пианино.
Меня ожидает много разных удовольствий в прачечной... и в последний раз запираю пианино.
– Мистер Риердон, куда увозят сборный домик?
Я заглядываю к директору. Мистер Риердон проставляет посещаемость в моем журнале.
– Куда-то в дальнюю деревню, за много миль отсюда. Там всю четверть целый класс сидел дома из-за отсутствия помещения.
– Вот как.
– Вы, наверное, беспокоитесь о картине на стене. Ее не увезут.
– Что вы хотите этим сказать?
– Я хочу сказать, что картина, естественно, принадлежит мне. Я уже давно договорился об этом с архитектором.
– Вы хотите сказать, что она вам нужна?
– Я просто хочу сказать, что она моя.
– Вы... значит, вы... цените мою работу?
– Я просто говорю, что картина принадлежит мне.
Впервые с тех пор, как я вскрыла на кухне письмо – похороны тому назад, ночные кошмары, боли в желудке тому назад – обжигающие слезы вырываются наружу... Я поворачиваюсь спиной к директору со всей быстротой, на какую способна, и пытаюсь выдавить из себя какие-нибудь слова.
– Вам не нужен велосипед, мистер Риердон? – шепотом спрашиваю я.
– Велосипед?
– Понимаете, у меня есть мужской вело... велосипед там, дома... Это велосипед Поля. Он продал мне свой велосипед. Зеленый. Но я не успела заплатить за него. Потом я продала его Раухии. Но он тоже не успел заплатить. Перед тем как лечь в больницу, Раухия привел велосипед назад и оставил у меня в саду. Вам случайно не нужен велосипед? Поль хотел за него восемь фунтов.
– С тех пор прошло уже довольно много времени, почему вы вдруг решили заняться продажей велосипеда?
Я призываю слезы к порядку и снова поворачиваюсь лицом к директору.
– Потому что мне нужны деньги, как ни странно. После смерти я расплачусь с Полем. Если мы встретимся. – Я поднимаю глаза и смотрю на директора; он наклонил голову, показывая, что слушает меня, но думает о чем-то другом.
– По-моему, у нас есть основания ждать еще одного гостя с Тихого океана. Торнадо... судя по небу.
Я продолжаю смотреть на директора и замечаю, что бумаги на его столе внезапно оживают.
– Если мы встретимся.
Торнадо обрушится на нас еще не так скоро, я вполне успею дойти до кладбища и попрощаться с друзьями, для которых уже настала бесконечная ночь. Я поднимаюсь по тропинке, едва различимой в густой траве, и отчетливо слышу их голоса. «Мне пришло в голову, – глухо роняет Поль, – что вы могли бы, могли бы... ну, скажем... написать эпитафию и увековечить мое имя». «Решил ты верно, мужества хватило». Хриплый, как у всех маори, голос Раухии пробивается сквозь шестифутовый слой земли. «Вы исполнили мое желание, – говорит он. – Венки от школы до сих пор гниют на моей могиле. Мне всегда было безразлично, что сделают с моим трупом».