Алан Милн - Влюбленные в Лондоне. Хлоя Марр (сборник)
Кокер-спаниель, робкий и взволнованный, как викторианская девушка на своем первом балу, появился, махая хвостом, и закружил юлой вокруг ее коленей.
– Джейн, дорогая, помнишь тетю Хлою?
Хлоя присела на корточки, и Джейн прижалась к ней, глядя на Иврарда, точно спрашивая: «Ты ведь этого от меня хочешь, да? Она друг?»
– Вперед, Джейн. Кролики!
Джейн в пылу возбуждения скатилась со ступенек, понеслась зигзагом, прижав нос к земле, по тисовой аллее, обернулась, проверяя, идут ли они, счастливо дважды тявкнула и остановилась нетерпеливо дожидаться их у калитки.
– Это заповедные угодья Джейн, – сказал Иврард, закрывая за ними калитку.
– Она хотя бы одного кролика поймала?
– Нет. Ее ждет ужасное мгновение, когда она догонит одного, а он повернется, посмотрит на нее и скажет: «Да? Что вы такое говорили?», а Джейн придется ответить: «Вы… э… я… что… э?..», а кролик приподнимет одну бровь, и Джейн побежит украдкой прочь и никогда уже не будет прежней. Люблю начало осени. Осенью мы ближе к природе, чем в любое другое время года. Осень ощущаешь нутром и чувствуешь ее запах.
– А еще слышишь. Прислушайся.
Они стояли, окутанные туманом, в собственном мире пустоты. Справа от них лес спускался с холма и исчезал в тумане. Тишина. Если не считать капель с деревьев, от чего Вселенная почему-то казалась только тише.
– Вот таким будет Судный день, – сказала Хлоя, – или был бы, будь я Богом. Таинственным, застывшим в ожидании, но не пугающим.
– Да. Именно таким. Прочесть тебе две самые волшебные строчки во всей поэзии?
– Прочти.
– Лучше ты прочти. Две первые строчки «Оды к осени».
– «Пора туманов…»? – чуть удивленно начала Хлоя.
– Нет, не этой, лучшей, но пера худшего поэта. Томаса Гуда.
– Извини, милый. Я их не знаю.
– Тогда давай я. Но сначала послушай. Я хочу сказать, не меня, а вообще все. Все, что можешь слышать, видеть и обонять… – Он невольно поднял руку. – Слушай!..
А потом медленно произнес:
Увидел я старую Осень туманной зарей,Стояла она недвижимо, как вечный Покой,И слушала тишину.
Только туман, тишина и капли с деревьев. Но не навевающие грусть, а по-своему странно прекрасные. У Хлои вырвался огромный вздох сожаления по чему-то не сбывшемуся.
– Это волшебство, – сказал Иврард, когда они пошли дальше. – Волшебство в том, как слова могут значить больше себя самих или за краткое мгновение передать тебе огромный опыт. Есть строки… Как бы мне ни было одиноко, даже подумав о них, я чувствую себя счастливым, точно я часть всей этой красоты и мне этого довольно. Точно я сам их написал… а что еще важно?..
– Почитай мне еще, – попросила Хлоя, но мыслями была как будто очень далеко.
– Ты бывала когда-нибудь в море в открытой лодке в непогоду, когда «сквозь волны пенные Аид в нас ливнем метил»? Слышишь распев волн, чувствуешь одиночество… «Ливнем метил» – мне достаточно повторить их про себя, и я уже там. Это волшебство.
– Чье это?
– Теннисона. Из «Улисса». Но можешь взять себе Квебек.
– Спасибо, дорогой. Кажется, мне не хочется.
«А чего ей хочется?» – думал Иврард. Покоя, удовлетворения, счастья? Все это он мог и хотел ей дать, если бы она позволила, но понял вчера, что всего этого она от него не примет. «Какая путаная штука – жизнь, но жить в ней мне нравится. Мне даже нравится быть несчастным, поскольку невзгоды и неурядицы – следствие общей путаницы или часть Великого плана. Мне нравится, что можно подняться над горем и неурядицами и взглянуть на мир с высоты. Как же я напортачил в этой жизни! И как же интересно смотреть на неурядицы и суету и думать, как же я напортачил…»
Туман поднялся, потянулся, истончился, так что на мгновение перед ними предстало солнце в серебряных вуалях, а после вуали растаяли, и впереди возникло небольшое неровное пятно синевы, потом пропало и оно тоже, и на мгновение на юге появилось солнце, теперь уже бледно-лимонное. Словно бы день не мог решиться и говорил: «Стоит ли? Не стоит?.. Да. Нет». И пока он колебался, все решилось за него, и небо окрасилось голубым, и в вышине засияло солнце, и утро стало исключительно ясным. Под ними расстилалось море, шурша тихонько о залитый светом песок.
– О, Иврард! – Хлоя вцепилась в его локоть. – У тебя есть все это! Это восхитительно. Ты можешь обойтись без меня.
– Ты сделала бы это еще восхитительней, дорогая.
– Не сделала бы, не сделала бы. Ты меня не знаешь. Я никому добра не приношу. От меня никакого толку.
– А мне ты нравишься, – сказал он с улыбкой, в которой были равные доли насмешки и сожаления.
– Пусть так и остается, дорогой. Если сумеешь, я тебя не подведу.
– Договорились, моя милая.
«Если не знаешь, что сказать, не говори, – звучала одна его жизненная максима. – Если не знаешь, что делать, ничего не делай. Не говори ничего, не делай ничего – только ошибешься и еще больше напортишь. Через несколько дней мы будем ужинать в «Савойе», и она станет веселой, загадочной Хлоей, которую я знаю так давно и которую я никогда не знал. Сейчас здесь на берегу настоящая Хлоя, незнакомая, чужая. Мне нечего ей сказать».
Отпустив его локоть, она радостно защебетала, снова став прежней Хлоей:
– Десятого премьера Уилла. Я сказала кому-то, что иду с тобой. Тебя устраивает, дорогой?
– Конечно. Я куплю билеты.
– Незачем. Уилл, конечно же, их тебе пришлет. Или мне.
– Я предпочел бы купить. Что хочешь, в партер или в ложу?
– Ложу, голубчик. Люблю смотреть на критиков. Они такие серьезные и безобразные.
– И чтобы на тебя саму смотрели.
– Но, дорогой, если такое случится, что мы-то чем можем помешать?
– Значит, в ложу. Еще кого-нибудь пригласишь? Кто у нас последнее приобретение? Я изучу его за тебя и скажу, какую ты совершаешь ошибку.
Хлоя посмотрела на него, подняв брови.
– Не понимаю, о чем вы, сэр Иврард, если простите такое замечание, и я думала пригласить только даму, миссис Клейверинг…
– Ах, Китти? Конечно. Но вы обе должны пообещать вести себя как следует. Не хихикать.
– Истинные леди, как я или моя подруга миссис К., никогда не хихикают, – с достоинством парировала Хлоя. – За икоту не поручусь, если после шампанского, но обязательно с «Извините!» и закрыв ладонью рот. Но хихиканье противно нашей природе.
Рассмеявшись, Иврард снова взял ее за руку. Это была Хлоя, которую он знал.
Глава XIV
1
Мистер Уилсон Келли привез свою труппу в Лондон. Его новую пьесу, премьера которой столь многообещающе прошла в Калверхэмптоне и побила местные рекорды в Блэкпуле и Сандерленде, теперь определенно ожидал аншлаг в театре «Бельведер» 10 ноября. Предполагалось, что на нее соберется весь бомонд.
В кабинете постоянного антрепренера, предоставленном по такому случаю в Оперном театре в Киддерминстере, мистер Уилсон Келли устраивал совещание. Он сидел во главе стола, а перед ним стояли чернильница и письменный прибор с розовыми промокашками. Портфель с документами лежал слева от промокашек, недавно очиненный карандаш – справа; на розовом письменном приборе – несколько листов бумаги; и любой театрал тут же догадался бы, что перед ним Джордж Дэнверс (Уилсон Келли), председатель совета директоров «Горнодобывающей компании Белла Виста», который готовится сообщить или сожалеет о своей неспособности сообщить о крупных дивидендах. Будь декорации расставлены как надо, где-нибудь стоял бы стакан воды, но все делалось чуточку наспех, и мысль о том, что мистер Келли потребует стакан воды в одиннадцать утра, могла показаться слишком нереалистичной, чтобы возыметь материальный результат.
По правую руку от председателя восседал управляющий – мистер Джон Поуп Феррьер. На коленях у мистера Феррьера примостилась бутылка пива, еще одна стояла перед ним на столе. Письменный прибор был отодвинут в сторону, поскольку мистер Феррьер по праву полагал, что и без него способен изобразить любую степень глубокомыслия, какую только могут потребовать события. По левую руку от председателя сидел его личный секретарь мистер Кэрол Хиггс. Молодой мистер Хиггс, надеявшийся, что однажды его примут за «старого» мистера Хиггса, щеголял и – в некотором смысле – вел борьбу с большой, натертой до блеска вересковой трубкой, но шесть использованных спичек на его письменном приборе свидетельствовали, что он еще не одержал верх.
На повестке дня стояло, как выразился перед началом Келли, переименование «Косточки удачи». Немногие драматурги, когда впервые берутся за перо, осознают, сколь многое зависит от названия пьесы. Немногие театралы, впервые прочитав афишу, осознают, какая борьба идет за кулисами между автором и антрепренером. С того момента, как Шекспир раздраженно сказал Бербеджу: «Да назовите хоть двенадцатая ночь, или что угодно», и Бербедж назвал пьесу «Двенадцатая ночь, или Что угодно?», или, возможно, с более раннего этапа, когда спору между Бербеджем и его помощником о том, какое из двух названий – «Бенедикт и Беатриче» или «Беатриче и Бенедикт» – принесет больше сборов, положило конец презрительное замечание Шекспира: «Много шуму из ничего, скажу я вам», – с тех самых времен у авторов начал развиваться комплекс неполноценности из-за названий их пьес. Они поняли, что споры с антрепренерами всегда будут им не по зубам. Окрестить трагедию им еще позволялось: это им гарантировало упорное сопротивление Шекспира названиям вроде «Призрак на замковой стене», «Глубины падения и неблагодарная дочь». Но романтические комедии были отданы на растерзание председателю совета директоров.