Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Я был в восторге от всего, что слышал, и отлично заметил, что г-жа Комон еле удерживается от смеха.
В эту минуту г-н Деба, прозванный Симоном из Нантуи, вошел в комнату в кожаной амуниции поверх сюртука и с ружьем в руке. Происходящие события придали ему неимоверную важность, и он торжественным тоном объявил г-же Нозьер, что доктор задержался в больнице и не придет обедать. Он доложил нам обо всем, что видел и слышал, особенно подробно распространяясь о тех сценах, в которых принимал участие сам: шесть солдат муниципальной гвардии спасались от преследования восставших, и он спрятал их в подвале на улице Бон; королевский доезжачий, которого выдавала его красная ливрея, мог из-за этого испытать на себе ярость толпы, и он, Деба, переодел его в блузу, взятую у виноторговца на углу улицы Вернейль. Он сообщил также, что Фирмен, камердинер г-на Беллаге, только что убит на набережной шальной пулей. И так как нас больше всего трогают те события, которые происходят поблизости, известие об этой смерти было принято с глубоким волнением.
Помню еще, что немного позднее, когда было уже темно, мы зашли с моей дорогой матушкой к г-же Комон, жившей в нижнем этаже, и из окна, выходившего на набережную, я увидел, как из ворот Лувра выехала очень высокая, настежь распахнутая карета, вся в огне. Группа людей вкатила ее меж двух сидящих статуй на мост Святых отцов и, не довезя до середины моста, начала раскачивать ее. Карета дважды подпрыгнула на рессорах, потом рухнула в Сену, унося с собой чугунные перила. И это зрелище, за которым вдруг последовал глубокий мрак, показалось мне таинственным и великолепным.
Вот мои воспоминания о 24 февраля 1848 года. Такими они запечатлелись в моем детском восприятии и потом много раз освежались в памяти рассказами матушки. Вот они, скудные и бесхитростные. Я очень старался не приукрашивать их и не дополнять.
В такой вот обстановке я знакомился с современными событиями, и это оказало длительное влияние на мое понимание общественной жизни, а также в большой степени способствовало формированию моей философии истории. В дни моего раннего детства французы обладали чувством юмора, но потом утратили его по причинам, которые мне было бы трудно определить. Памфлет, гравюра и песня выражали их насмешливый дух. Я родился в золотой век карикатуры, и мое представление о жизни нации создалось благодаря литографиям «Шаривари»[187] да ироническим замечаниям моего крестного Пьера Данкена, парижского буржуа. Несмотря на смуты и революции, среди которых я рос, все казалось мне забавным. Мой крестный отец называл Луи-Наполеона Бонапарта унылым попугаем. Мне нравилось представлять себе, как эта птица сражается с красным призраком, который изображался в виде огородного пугала, сидящего верхом на метле. А вокруг них метались орлеанисты с грушами вместо голов,[188] — г-н Тьер[189] в образе карлика, Жирарден[190], одетый шутом, и президент Дюпен[191] с ситом вместо лица и в огромных, как корабли, башмаках. Но особенно интересовал меня Виктор Консидеран[192], который, как я знал, жил на набережной Вольтера, недалеко от нас, и представлялся мне подвешенным к дереву за длинный хвост с огромным глазом на конце.
XII. Две сестры
В тот год мама часто водила меня на улицу Бак. Приближалась зима. Она покупала на этой торговой улице разные вязаные и шерстяные материи и заказывала мне теплое платье у г-на Огри, необыкновенно вежливого и необыкновенно неаккуратного портного, жившего напротив особняка, где за год до того умер Шатобриан. Это воспоминание нисколько меня не трогало, и я равнодушно смотрел на дверь с медальонами благородного и строгого стиля, которая однажды раскрылась, чтобы пропустить его в последний раз. Что восхищало меня на прекрасной улице Бак, так это лавки, полные разных вещей, изумительных по форме и окраске, — множество вышивок, почтовая бумага с вензелями, нарисованными золотом и лазурью, львы и пантеры на ковриках, предназначенных лежать на полу у кровати, восковые фигурки с искусными прическами, савойские фарфоровые безделушки, шершавые на ощупь, с куполом, похожим на купол Пантеона и завершавшимся распустившейся розой. Там были, наконец, изумительные крошечные пирожные в виде треуголок, домино или мандолины. И, показывая мне все эти чудеса, матушка умела одним метким словом сделать их для меня еще чудеснее. У нее был редкий дар одушевлять вещи и создавать символы.
На углу улицы Бак и Университетской улицы существовал тогда магазин, где торговали картинами. Узкая желтая дверь его была богато разукрашена в стиле того времени. Не могу ничего сказать о венчавшем ее карнизе, так как совершенно не запомнил его, но зато отлично помню, что возле двух консолей, поддерживавших карниз, стояли, прислонясь к ним, две маленькие фигурки, не больше локтя в высоту, причудливая смесь человека, четвероногого и птицы. Строго говоря, это были не химеры, поскольку у них не было ничего ни от льва, ни от козы. Не были это и грифоны, раз у них была женская грудь. Головы с длинными ушами напоминали головы летучей мыши; тонкие туловища напоминали борзых. На фонарных столбах Сюренского моста еще и сейчас можно видеть фантастических маленьких зверьков, немного похожих на эти, а также на того уродца, который поддерживает фонарь на фасаде палаццо Риккарди во Флоренции. Словом, это были маленькие декоративные фигурки, созданные около 1840 года каким-нибудь скульптором вроде Фешера, но выражение их мордочек было так своеобразно и они занимали так много места в моей жизни, что я не спутаю их ни с какой другой фигуркой подобного рода.
Это моя дорогая матушка указала мне на них как-то раз, когда мы проходили мимо.
— Пьер, — сказала она, — посмотри на этих маленьких зверюшек. Они очень выразительны. Какие хитрые и веселые мордочки! На них можно смотреть целыми часами — до того у них осмысленный взгляд. Так и кажется, что они живые. Взгляни, как они смеются.
Я спросил, как они называются. Матушка ответила мне, что у них нет названия в естественной истории, потому что в природе таких не существует.
Я сказал:
— Это две сестры.
На следующий день нам опять пришлось идти к г-ну Огри, чтобы примерить еще раз мой зимний костюм. Когда мы проходили мимо двух сестер, матушка с серьезным видом показала на них пальцем,
— Посмотри, они больше не смеются.
И матушка говорила правду. У сестер изменилось выражение, они больше не смеялись и смотрели на меня угрожающе и сурово.
Я спросил, почему они перестали смеяться.
— Потому что ты дурно вел себя сегодня.
На этот счет не могло быть никаких сомнений. Я дурно вел себя в тот день. Я пришел на кухню, куда всегда влекло меня сердце, и застал там старую Мелани, которая чистила брюкву. Мне тоже захотелось чистить, или, вернее, резать брюкву, ибо я задумал сделать из нее фигурки людей и животных. Мелани воспротивилась моей затее. Рассерженный отказом, я сорвал с нее гофрированный чепец с кружевными лентами. Возможно, что это была вспышка моего необузданного нрава, но уж никак не акт благоразумия. Я внимательно всматривался в двух сестер, и оттого ли, что они показались мне действительно наделенными сверхъестественной силой, или потому, что мой ум, жадно тянувшийся ко всему чудесному, охотно поддавался иллюзии, но легкая мучительно-сладостная дрожь испуга пробежала у меня по спине.
— Они не знают, в чем ты провинился, — продолжала матушка, — но ты читаешь свои проступки в их глазах. Будь хорошим мальчиком, и они улыбнутся тебе, как будет улыбаться вся природа.
С тех пор, всякий раз, что мы с матушкой проходили мимо двух сестер, мы с беспокойством смотрели, какой у них вид — сердитый или безмятежный, и этот вид всегда в точности соответствовал состоянию моей совести. Я вопрошал их с полным доверием, и в выражении их лиц, то улыбающихся, то мрачных, находил либо награду за хорошее поведение, либо кару за проступки.
Прошло много лет. Став взрослым и приобретя полную независимость суждений, я все еще вопрошал двух сестер в минуты нерешительности и тревоги. И вот однажды, чувствуя особенно острую потребность разобраться в самом себе, я пошел к ним за ответом. Но их уже не было: они исчезли вместе с дверью, которую некогда украшали. Я вернулся домой, полный неуверенности и колебаний, — и принял неправильное решение.
XIII. Кэтрин и Марианна
Море, когда я увидел его впервые, показалось мне необъятным из-за той безграничной грусти, которую я испытал, глядя на него и дыша им. Это было дикое море. Мы поехали летом провести месяц в маленькой бретонской деревушке. Один прибрежный пейзаж запечатлелся в моей памяти с четкостью гравюры — низко нависшее пасмурное небо, ряд деревьев, безжалостно бичуемых ветром с моря и склоняющих к плоской голой земле свои жалкие ветки и кривые стволы. Это зрелище растерзало мне сердце. Оно до сих пор живет во мне, как символ ни с чем не сравнимого бедствия.