Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Я разрабатывал также и военные сюжеты, смело затрагивая наполеоновскую эпопею, о которой слышал из уст современников этой великой эпохи, еще столь многочисленных в годы моего младенчества. Дюнуа играл Наполеона, Бланка Кастильская — Жозефину[183] (я ничего не знал о Марии-Луизе), Митуфль — гренадера, Жанно — флейтиста; Раппар изображал англичан, пруссаков, австрийцев и русских — словом, неприятеля. И с такими силами я ухитрялся одерживать победы при Аустерлице, Иене, Фридленде, Ваграме, вступать в Вену и в Берлин. Я редко ставил одну и ту же пьесу дважды, у меня всегда была наготове новая. По плодовитости я был настоящий Кальдерон[184].
Понятно, что благодаря постановкам этого театра, где я был одновременно и директором, и автором, и труппой, и зрителем, я перестал скучать в постели. Напротив, я старался лежать как можно дольше и придумывал себе разные болезни, лишь бы не вставать. Моя дорогая мама просто не узнавала меня и спрашивала, отчего я вдруг стал таким ленивым. Не имея понятия о моем искусстве и не в силах постичь мою гениальность, она называла леностью то, что было воплощением активности и движения.
Достигнув к моим шести годам высшей точки своего развития, театр вскоре пришел в упадок, причины которого следует изложить.
Так вот, в возрасте шести лет мне пришлось из-за какого-то легкого недомогания, связанного с процессом роста, провести несколько дней в постели. Так как на столике у моей кровати стоял ящичек с красками и лежали ленты, я решил воспользоваться этими имевшимися у меня под рукой материалами, чтобы украсить мой театр и довести его до небывалой степени совершенства. Немедленно, с пламенным рвением, взялся я за осуществление своих замыслов. До сих пор я никогда не замечал, что у моих актеров нет лиц, как их нет, например, у яйца. Внезапно обратив на это внимание, я сделал им глаза, нос, рот и, видя, что они голые, разодел их в золото и шелка. Затем мне показалось, что им нужны головные уборы, и я сделал им шляпы или колпачки разных фасонов, но преимущественно остроконечные. В своих поисках живописных эффектов я не остановился на этом — я соорудил сцену, нарисовал декорации, смастерил реквизит. И, очень взволнованный, я поставил пьесу под названием: «Бароны гроба господня», которая должна была объединить в одном грандиозном действе Восток и Запад. Увы! Я не смог закончить и первой сцены. Вдохновение остыло — душа, движение, все исчезло. Не стало ни страсти, ни жизни. Мой театр, пока в нем не было ухищрений, расцвечивался всеми красками, облекался во все образы, создаваемые иллюзией. Когда появилась роскошь, иллюзия рассеялась. Музы улетели. И более не вернулись. Какой урок! Надо оставить искусству его благородную наготу. Богатство костюмов и блеск декораций душит драму — ей не нужно иных украшении, кроме величия действия и правды характеров.
XI. Корпия
Мне еще не было четырех лет. Однажды утром матушка подняла меня с постели, и мой дорогой папа, вновь надевший мундир национального гвардейца, нежно меня поцеловал. Кивер у него был украшен золотым султаном и красной шишечкой. На набережной трубили сбор. Лошадиный галоп отдавался на мостовой. Время от времени доносились песни и дикие возгласы, а вдали слышалась ружейная трескотня. Отец вышел из дому. Матушка подошла к окну, подняла кисейную занавеску и зарыдала. Это была революция[185].
От февральских дней у меня сохранилось мало воспоминаний. Во время уличных боев мне ни разу не позволили выйти из дому. Окна наши выходили во двор, и события, совершавшиеся на улицах, были для меня бесконечно таинственны. Все жильцы нашего дома подружились. Г-жа Комон — жена книгоиздателя, мадемуазель Матильда — уже немолодая дочь г-жи Ларок, мадемуазель Сесиль — портниха, элегантная г-жа Петипа, красивая г-жа Мозер, с которой в обычное время неохотно водили знакомство, — все собирались после обеда у моей матушки и щипали корпию для раненых, число которых возрастало с каждой минутой. В то время во всех больницах было принято прикладывать к ранам нити полотна, и ни один человек не сомневался в превосходстве этого способа, пока в медицине не произошел переворот, отменивший влажные перевязки. Каждая из дам приносила с собой сверток белья; они усаживались в столовой за круглый стол и рвали материю на узкие полоски, из которых потом выдергивали нитки. Просто удивительно, когда вспомнишь, сколько старого белья было у этих хозяек. Г-жа Петипа нашла на принесенном с собой обрывке простыни вензель своей прабабушки с материнской стороны и дату 1745. Матушка работала вместе со своими гостьями. Мы — я и маленький Октав Комон — принимали участие в этой благотворительной деятельности под наблюдением старой Мелани, которая из почтительности сидела поодаль от стола и своими заскорузлыми пальцами выдергивала нитки из какой-то тряпки. Я выполнял порученную мне работу с величайшим усердием, и моя гордость росла с каждой выдернутой ниткой. Но когда я увидел, что кучка Октава больше моей, самолюбие мое было уязвлено, и радость от сознания, что я помогаю раненым, значительно уменьшилась.
Время от времени наши добрые знакомые — г-н Деба, прозванный Симоном из Нантуи, и г-н Комон, книгоиздатель, — приходили к нам с новостями.
Господин Комон тоже был в форме солдата национальной гвардии, но он носил ее далеко не с таким изяществом, как мой дорогой отец. У папы было бледное лицо и стройная фигура. У г-на Комона лицо было угреватое, с тремя подбородками, свисавшими на мундир, который был ему тесен и позорно расходился на животе.
— Положение ужасное, — сказал он. — Париж в огне. На улицах высятся семьсот баррикад. Народ осаждает дворец, и маршал Бюжо[186] защищает его с четырьмя тысячами солдат и шестью пушками.
Это сообщение было встречено возгласами ужаса и сострадания. Старая Мелани, стоя в сторонке, крестилась и безмолвно шевелила губами.
Матушка велела подать мадеру и печенье. (В те времена никто не пил чай, и дамы не испытывали такого страха перед вином, как теперь.) После глотка мадеры взгляды оживились, на губах появились улыбки. Это были уже другие лица, другие души.
Во время закуски к нам пришел г-н Клеро, стекольщик с набережной Малакэ. Это был очень толстый человек, гораздо толще г-на Комона, а белая блуза делала его еще более тучным. Поклонившись всему обществу, он попросил, чтобы доктор Нозьер оказал помощь раненым, лежавшим в Пале-Рояле и лишенным самого необходимого. Матушка ответила, что доктор Нозьер находится в больнице Шарите. Г-н Клеро нарисовал нам страшную картину того, что он видел на подступах к Тюильри. Повсюду убитые, раненые. Лошади с перебитыми ногами и распоротым брюхом пытаются встать и снова падают на землю. И наряду с этим кафе переполнены любопытными, ватага мальчишек потешается над псом, воющим над трупом. Он рассказал также, что защитники Шато д'О на площади Пале-Рояля, осажденной крупным отрядом вооруженных до зубов повстанцев, сложили оружие лишь тогда, когда здание было охвачено пламенем.
И господин Клеро продолжал приблизительно в таких выражениях:
— После сдачи поста были вызваны добровольцы гасить пожар. В их числе оказался и я. Раздобыли ведра, и все мы встали цепью. Я стоял шагах в пятидесяти от пламени, между почтенным пожилым гражданином и каким-то юнцом, у которого висел через плечо солдатский ранец. Ведра ходили взад и вперед. И я повторял: «Осторожней, граждане, осторожней!» Мне было что-то не по себе. Ветер гнал на нас огонь и дым. Ноги у меня замерзли, а по временам леденящий холод пробегал вдоль бедра. Тщетно я пытался разгадать его причину. Я даже спрашивал себя, уж не ранило ли меня ненароком в сраженье и не исхожу ли я кровью. Продолжая стоять в цепи, я думал про себя: «То, что я испытываю, очень странно». И вот, желая понять, что же такое со мной происходит, я стал смотреть вперед, назад, вправо и влево. И что же? Вдруг я вижу, что мой сосед слева, этот самый мальчишка, преспокойно выливает мне в карман то ведро, которое я только что ему передал… Ну, сударыни, шалопай получил от меня хорошую оплеуху. Все пять пальцев так и отпечатались. Пускай покажет своей подружке.
— Вот почему, — сказал в заключение г-н Клеро, — если вы позволите, госпожа Нозьер, я охотно погрелся бы немного у вашей печки. Этот сопляк заморозил меня до костей. Ну и молодежь! Потерять всякое уважение к старшим. Просто страшно становится, как подумаешь.
И толстяк, вынув складной метр, алмаз для резки стекла и совершенно размокшую газету, вывернул карман, из которого полилась вода. Потом он приподнял полы своей блузы, и вскоре его одежда задымилась у теплой печки.
Матушка налила ему рюмку водки, и он выпил за здоровье всей компании, так как был человек учтивый.
Я был в восторге от всего, что слышал, и отлично заметил, что г-жа Комон еле удерживается от смеха.