Если однажды зимней ночью путник… - Итало Кальвино
– Твой отец на рассвете умудрялся спустить весь ночной выигрыш. И потом, такому волоките ничего не стоило промотать то немногое, что у него оставалось.
– В этом доме у него были романы?.. – спрашиваю я робко.
– Там, там, в другом дворе… По ночам он водил шашни там… – говорит донья Хасмина, кивая в направлении индейской половины.
Хасинта прыскает со смеху, прикрывая рот ладошкой. В этот момент я понимаю, что она такая же, как Амаранта, только одета и причесана иначе.
– В Окедале все похожи друг на друга, – замечаю я. – Во втором дворике висит фотография: прямо-таки обобщенный портрет…
По лицу обеих пробегает тень волнения. Мать произносит:
– Это покойный Фаустино Игерас… Он был полукровкой: наполовину индеец, наполовину белый. Зато нравом стопроцентный индеец. И жил с ними, и стоял за них… и пропал за них.
– А белым он был по отцовской или по материнской линии?
– Ишь какой любопытный…
– У вас в Окедале всегда так? – спрашиваю я. – Белые мужчины гуляют с индианками, а индейцы – с белыми женщинами?
– Индейцев и белых в Окедале не различить. Кровь перемешалась со времен Конкисты. Незыблемо лишь одно: господа не должны сходиться со слугами. Между собой мы вольны поступать как угодно… Но со слугами – никогда… Дон Анастасио был из помещичьего сословия, хоть и бедствовал хуже последнего оборванца…
– При чем здесь мой отец?
– А ты поспрашивай народ, о чем поется в индейской песне:
Где прошла нога Саморы,
Счеты квиты: или-или —
Спит младенец в колыбели,
А мертвец – в могиле…
– Слышала, что сказала твоя мать? – говорю я Хасинте, как только мы остаемся с глазу на глаз. – Ты и я можем делать все, что угодно.
– Если захотим. Но мы не хотим.
– А я вот хочу.
– Чего?
– Укусить тебя.
– Смотри, как бы самого не обглодали до косточек, – скалит она зубы.
В спальне широкая кровать, застланная белыми простынями. Постель то ли не убрана, то ли, наоборот, приготовлена ко сну. С высокого балдахина свисает мелкая сетка от комаров. Тесню Хасинту в складки сетчатого полога. Она сопротивляется и в то же время увлекает меня. Стараюсь задрать ей юбку; она отбивается, расстегивая мои пряжки и пуговицы.
– Ой, у тебя здесь родинка! Смотри, и у меня на том же месте!
Тут на голову и плечи мне обрушивается град тумаков. Это донья Хасмина накинулась на нас, словно фурия:
– Пусти ее, ради всего святого! Прекратите, вам нельзя! Прекратите! Вы сами не ведаете, что творите! Ты такой же негодяй, как твой отец!
С трудом беру себя в руки:
– Что вы хотите этим сказать, донья Хасмина? С кем он здесь сошелся? С вами?
– Грубиян! Убирайся к слугам! Прочь с глаз моих! Якшайся себе с простыми девками, как твой отец! Ступай к своей родительнице, вон отсюда!
– Кто моя мать?
– Анаклета Игерас, хоть она и не признается в этом с тех пор, как убили Фаустино.
Ночью дома в Окедале сплющиваются и припадают к земле под тяжестью низкой, окутанной злотворными парами луны.
– Анаклета, что это за песню сложили о моем отце? – спрашиваю я у женщины, застывшей в дверях подобно статуе в церковной нише. – Там говорится о каком-то мертвеце, о какой-то могиле…
Анаклета берет фонарь. Вместе мы идем по маисовому полю.
– На этом месте схлестнулись твой отец и Фаустино Игерас, – начинает Анаклета. – И рассудили, что один из них лишний на этом свете. И вместе вырыли яму. С той минуты, как порешили они биться насмерть, от прежней ненависти не осталось и следа. И рыли они яму в мире и согласии. Потом один встал на одном краю ямы, другой – на другом. Каждый зажал в правой руке нож, а на левую намотал пончо. Поочередно один из них перепрыгивал через яму и бил противника ножом. Тот заслонялся пончо и норовил столкнуть врага в яму. Так дрались они до рассвета. И земля возле ямы пропиталась кровью и перестала пылить. Все индейцы Окедаля встали вокруг зияющей ямы и двух запыхавшихся, окровавленных бойцов. И стояли они молча как вкопанные, чтобы не мешать праведному суду Божьему, ибо от его исхода зависела их участь, а не только судьбы Фаустино Игераса и Начо Саморы.
– Но Начо Самора – это я…
– Так звали тогда и твоего отца.
– И кто победил, Анаклета?
– Что за вопрос, мальчик? Победил Самора. Пути Господни неисповедимы. Фаустино похоронили в этой земле. Но для твоего отца то была горькая победа. В ту же ночь он покинул Окедаль, и больше его здесь не видели…
– О чем ты, Анаклета? Ведь эта яма пуста!
– Позднее индейцы из ближних и дальних деревень стали стекаться на могилу Фаустино Игераса. Они уходили биться за революцию и просили у меня реликвии: то прядь волос, то лоскуток пончо, то запекшуюся кровь из раны. Индейцы помещали их в золотые ковчежцы и несли во главе боевых полков. Тогда-то мы и решили раскопать могилу и перезахоронить труп. Но Фаустино там не оказалось: могила была пуста. С того времени и пошли всякие предания: одни говорят, будто видели, как ночью он скачет в горах на вороном коне, охраняя сон индейцев; другие – будто в тот день, когда индейцы сойдут с гор, он снова явится и будет скакать впереди грозного воинства…
«Значит, это был он! Я видел его!» – так и хочется мне воскликнуть, но я настолько потрясен, что не могу вымолвить ни слова.
Индейцы с горящими факелами молча подошли к нам и обступили зияющую яму.
И вот из толпы выходит широкоплечий малый с длинной шеей, в потрепанной соломенной шляпе. Внешне он очень похож на каждого второго в Окедале: тот же разрез глаз, та же линия носа и губ, что у меня.
– Кто дал тебе право трогать мою сестру, Начо Самора? – спрашивает он, и в его правой руке сверкает лезвие ножа. Левая рука обмотана пончо так, что край свисает до самой земли.
Индейцы издают звук, напоминающий скорее не ропот, а испуганный вздох:
– Кто ты?
– Фаустино Игерас. Защищайся.
Я встаю по другую сторону ямы, наматываю на левую руку пончо, сжимаю в правой руке нож.
Глава десятая
Ты пьешь чай с Аркадием Порфиричем. Это человек большого ума, тонкого вкуса; одна из самых светлых голов Иркании. Он по праву занимает пост Генерального директора Архива государственной полиции. Именно с