Фёдор Степун - Николай Переслегин
Проснись, Наташа, проснись! В чем дело? Что же случилось? Неужели Тебя так взволновало известие, что мы собираемся чаще встречаться с Мариной и моя приписка, что я никогда не согласился бы работать вместе, если бы не знал, что на днях приезжаешь Ты, в присутствии которой мне ничего не страшно, вплоть до раздвоения сердца между двумя милыми женщинами?
Но ведь это шутка, Наталенька, явная шутка, правда несколько доктринерская (в смысле её связи с моей философией любви), слегка провокационная (в виду Твоего отрицания этой философии) и как мне сейчас ясно весьма неуместная, но все-таки шутка, на которую право же нет ос-
385
нования отвечать в таких замогильных тонах, какими дышит все Твое письмо от первой до последней строки. Нельзя, нельзя же не понимать шуток, моя красавица. Шутка — это цвет и аромат жизни, её мимолетная улыбка. Ну улыбнись же, милая, Твоею прекрасной улыбкой, улыбнись сейчас-же, просветлей над своею темною ревностью, удивись ей и разрушь ее! Дай обнять Тебя, поцелуем сомкнуть печальные глаза, согреть холодные ручки. Христос с Тобою, милая, жду Тебя, мою жизнь.
Весь Твой Николай.
Петербург, 23-го октября 1913 г.
Хотя Твоя просьба обо всем подробно писать и была внушена Тебе злою ревностью, я все же исполняю ее, Таленька. Видишь какой я покорный муж.
Вчера, только что я вернулся с вокзала (возил письмо Тебе на последний поезд) как ко мне постучался присланный Мариной Всеволод Валерианович. Пробыл он минут пятнадцать, не больше, говорил мало, (вернее не говорил, а отвечал на вопросы) держал себя вообще скорее рассыльным, чем знакомым, и навел меня всем этим на весьма странные мысли.
Его отношения к Марине, как я Тебе уже писал, мне не совсем ясны, да по правде сказать и мало интересны. Если бы у него и были кое какие захудалые права ревновать ее ко мне, то во
386
всяком случае у него на это нет никаких оснований. А между тем вот уже во второй раз он совершенно определенно и беззастенчиво обнаруживает свою весьма мало нарядную, косолапую ревность. Уверен, родная, если бы Ты увидела какой у Тебя союзничек, Ты перестала бы меня ревновать.
Но знаешь, таким смешным все это мне кажется только сегодня; вчера же я до поздней ночи сидел не работая, глубоко встревоженный совпадением Твоих чувств с чувствами совершенно неизвестного Тебе существа. Как ни как, а все же странно, родная, что вы со Всеволодом Валериановичем что-то предчувствуете, чем то мучаетесь за нас с Мариною, о чем-то предупреждаете...
Всю ночь я допрашивал свою совесть, но греха на ней не нашел.
Но вот что меня взволновало. Во всех наших разговорах я раньше всегда думал только о нас с Тобою, о моей верности и Твоей ревности. О Маринином-же отношении ко мне я как-то никогда не заботился. Вчерашнее посещение Всеволода Валериановича что-то изменило в душе; его элементарно-мужская страсть к Марине как-то снизила и согрела её над жизненный образ; навела на мысль, вернее, на предчувствие, что и в ней есть обыкновенное, бедное, Божье создание, простая женщина, которая тоже ведь может захотеть попросту обнять и поцеловать родного, любимого человека.
387
За долгие годы наших сложных отношений, во мне вчера, может быть, впервые поднялось нечто похожее на заботу о ней; и, знаешь, я даже поймал себя на совсем простом, почти по Твоему хорошем размышлении: «а что будет если Марина действительно влюбится в меня? Ведь отвечать мне нечем!»
Мне, укрытому в обители Твоей любви, не страшны никакие заоконные зовы и никакие звездные знаки,; но ей, бездомной и скитающейся?..
Страшно стало мне за нее, Наташа, и в глубине совести встал сложный вопрос: по пути ли её трагической жизни с моей романтической правдой?
В этом печальном, тревожном, что то расстраивающем повороте вчерашних ощущений, была, впрочем, и светлая точка, надежда, что Твое непонятное отталкивание от Петербурга, обеспокоенность Твоей души, быть может не только ревность, но и боязнь за Марину, предчувствие что в её душе что-то растет, с чем мне будет не легко справиться. В Тебе всегда жила какая-то почти суеверная боязнь всего неестественного, ненормального; а наши отношения с Мариной конечно не совсем обыкновенны. Тут нечего греха таить.
Будь Ты здесь, родная, будь Ты всею душою со мною, не ревнуй Ты, не подозревай моего сознания в бессознательном лукавстве, — Господи, с каким восторгом раскрыл бы я перед Тобою душу своей души, последнюю заботу своей
388
жизни и своей правды. Быть может, Твоя любовь еще никогда не была мне так нужна, как сейчас.
Умоляю Тебя, не задерживайся в Москве; приезжай, приезжай как можно скорее. Сколько ни пиши, всего не напишешь. Нам необходимо обо всем переговорить с Тобою, обо всем, до конца...
В записке, которую я отослал Марине со Всеволодом Валериановичем я назначил наше первое занятие Росмерсгольмом на пятницу. Если Ты выедешь после завтра в ночь с курьерским, мы еще сможем пойти к Марине вместе. Это было бы очень хорошо, очень.
Ну, до свиданья, дорогая. Каждым ударом бьющегося Тебе навстречу сердца целую Тебя.
Весь Твой Николай.
Р. 5. Уже запечатав и надписав конверт, разорвал его. Ударила мысль, как-бы Твоей ревности не показалось подозрительным, что я не сообщил Тебе содержания Марининой записки, и не написал, почему она прислала ее не по почте, а в поздний час с Всеволодом Валериановичем. Еще неделю тому назад я просто на просто расхохотался бы в лицо такой дикой мысли, но ныне, Наташа, как ни больно в этом признаться, я расхохотаться не смог. А потому сообщаю Тебе: Марина прислала «нарочнаго», потому что ей очень хотелось, чтобы я был у неё уже сего-
389
дня вечером. Записка же её состояла из следующих четырех фраз: «Если свободны, приходите завтра вечером ко мне. Очень хочу показать свою Ревекку моему Росмеру. Простите Вашей Марине эту актерскую игривость. Сегодня совсем не Ваша... Марина».
Вот и все Наталенька.
Еще раз целую Тебя.
Николай.
25-го октября 1913 г. Петербург.
Проснулся сегодня с необыкновенно легким сердцем и не по петербургски ясной головой. Первое, что бросилось в глаза — Твой большой детский портрет, и не на письменном столе, как обыкновенно, а на тумбочке, около постели. Какой Ты на нем милый ребенок: в небесах, на качелях, в воздушном, кружевном платьице. Ручата вытянуты вверх по канатам, ножки с оттянутыми вниз носками, сложены в облаках в прелестное, балетное па. Голова в буклях задумчиво опущена на грудь; а глаза, чуть из подлюбья, такие умные, такие ласковые, такие грустные, и такие все те-же, как и ныне у моей радости, что я как заглянул в них утром, так и затонул в них душою на весь долгий день...
Принял я свое пробуждение как светлое предзнаменование, а потому, хотя на это нет более никаких оснований (сейчас уже одиннадцать
390
вечера) все еще пишу с легкой надеждой, что Ты, быть может, как раз сейчас выезжаешь с Тверской на Николаевский и что мое письмо прервет внезапная телеграмма.
Работалось мне сегодня легко и ладно. Уверен, что экзамен в четверг пройдет очень хорошо. После него останутся еще шесть (приблизительно по одному в неделю) так что не позднее 10-го декабря мы с Тобою уже будем собираться обратно в свою Касатынь. Как тревожный сон отойдут в небытие воспоминания о первом, злосчастном месяце нашей разлуки и мы будем вместе смеяться не только над Твоею ревностью, Твоими предчувствиями, но быть может и над моими теориями. Знаешь, милая, иной раз мне кажется, что я под Твоим влиянием настолько уже переменился, что мне нужна не свобода, а только право на нее, и не реальная даль, и даже не даль в окне, а всего только её изображение на стене моей комнаты. Сдав экзамены и немного передохнув, сейчас же после Рождества сажусь за работу. Не могу Тебе сказать как я жду этого времени, как мечтаю о нем. За окном снежные просторы полей, за спиной на полках бесконечные дали человеческой мысли, а вблизи одна только Таленька, в драгоценном сердце которой все дали, просторы и пути разбегаются и сбегаются как солнечные дорожки в парке...
Только что пробило двенадцать. Через десять минут отходит курьерский. Хотя я в сущности и уверен, что Ты не едешь, я все же вижу
391
Тебя в купэ, — вижу чуть похудевшую со слегка оттененными утомлением скулами. Твои глаза под тревожно приподнятыми бровями скорбно горят расширенными зрачками и кажутся совсем, совсем темными, как у Константина Васильевича. Тебя провожает много народу; Ты как всегда со всеми мила и внимательна, но мне и отсюда слышно, как Ты взволнована, как рассеяна, как хочешь поскорее остаться одной.
Милая Ты моя детонька, ну зачем же, о чем же Ты тревожишься; не надо, родная, не надо. Как только тронется поезд, задергивай фонарь и ложись спать; не слушай стука колес, они всегда навевают уныние и не просыпайся рано; уж очень безрадостен октябрьский, петербургский рассвет...