Джордж Дюморье - Трильби
Для обеих женщин и сиделки принесли завтрак, и друзья покинули их, обещав зайти в течение дня.
Они были чрезвычайно озадачены; Лэрд склонялся к мысли, что где-то существует другая мадам Свенгали, настоящая, а Трильби просто подставное лицо — она невольная обманщица и, сама того не понимая, вводит в заблуждение других и заблуждается сама.
В ее глазах, как всегда, отражалась неподдельная искренность, правдой дышали все черты ее лица. Только правду, одну лишь правду мог произносить этот бархатный голос, который звучал так же безыскусственно, как голос дрозда или соловья, каким бы возмутительным ни показалось теперь это сравнение тем, кто проповедует искусственную методу постановки голоса с выдуманными законами и ограничениями. Благодаря длительным упражнениям и тренировке голос Трильби стал «чудом вселенной, сплошной усладой для слуха». Пусть даже ей больше не дано было петь, сама ее речь звучала как музыка; золотом были ее слова, а не молчание, что бы она ни произносила.
Очевидно, у нее был лишь один пункт помешательства — относительно ее пения. Во всем же остальном Трильби была совершенно нормальной — так по крайней мере считали Таффи, Лэрд и Маленький Билли. И каждый про себя находил, что в этом последнем своем перевоплощении Трильби еще пленительнее, трогательнее и дороже для них, чем была.
Когда она предстала перед ними без румян и жемчужной пудры, они не преминули заметить, как сильно она постарела за эти годы; на вид ей было по меньшей мере лет тридцать, хотя на самом деле ей было всего двадцать три.
Руки ее стали бледными, восковыми, почти прозрачными; тонкие, сухие морщинки залегли вокруг глаз; седые пряди проглядывали в ее светлых волосах; тело утратило былую силу, гибкость, легкость движений. Казалось, она лишилась их вместе с памятью об огромном своем успехе (если она действитёльно была Лa Свенгали) и о триумфальном шествии по Европе. Было совершенно очевидно, что под влиянием внезапного несчастья она утратила способность петь и стала физически почти калекой.
Но она была одним из тех редкоодаренных созданий, чьи речи, взгляды, движения всегда вызывают глубоко заложенное в сердце каждого из нас смутное влечение к красоте, душевной чистоте и притягательной силе, — короче говоря, к тому человеческому обаянию, которым в высшей степени обладала Трильби и которое она, несмотря на потерю жизнерадостности, цветущего здоровья, энергии и даже рассудка, сумела полностью сохранить.
Хотя она потеряла голос и душевное равновесие, ее очарование было сильнее, чем когда-либо, она бессознательно была искусительницей-сиреной, лишенной всякого коварства. Не возбуждая страсти, она тем сильнее, непосредственнее и неудержимее будила все лучшее в сердце человека.
Все это глубоко чувствовали наши три друга — каждый по-своему, — особенно сильно Таффи и Билли. Все ее прошлые прегрешения, вольные или невольные, были забыты. И какова бы ни была ее судьба, что бы ни ожидало ее в дальнейшем — выздоровление, безумие, болезнь или смерть, — основным долгом своей жизни они отныне считали заботу о ней, пока она либо выздоровеет, либо успокоится навеки. Двое, а возможно, и все трое горячо любили ее. Одного из них любила она так глубоко, чисто и бескорыстно, как только может любить человек. Чудесным образом при одном взгляде на нее, при первых звуках ее голоса он выздоровел: к нему вернулась способность любить — наше наследие от предков со всеми сопутствующими ему радостями и печалями. Ведь без них жизнь казалась Маленькому Билли лишенной смысла, бесцельной, хотя природа щедро наделила его другими дарами.
«О Цирцея, бедная, дорогая Цирцея, волшебная чаровница! — говорил он про себя в свойственной ему выспренней манере, — При одном взгляде на тебя, при первом звуке твоего дивного голоса несчастный, жалкий, бесчувственный чурбан стал вновь человеком! Мне никогда не позабыть этого! И теперь, когда на тебя обрушилось несчастье, еще более тяжкое, чем мое, клянусь, до конца жизни первая моя мысль будет о тебе!»
Таффи чувствовал почти то же самое, хотя его монологи, обращенные к себе самому, были менее красноречивы, чем у Маленького Билли.
За завтраком они прочитали газеты, где сообщалось о событиях прошлой ночи. Некоторые из газет (в том числе «Тайме») успели поместить передовые статьи о знаменитой, но несчастной певице, которая, неожиданно овдовев, неизлечимо заболела в самом зените своей славы.
Все эти статьи были более или менее близки к истине. В одной из газет сообщалось, что мистер Уильям Багот, известный художник, проживающий на Фицрой-сквере, предоставил свой кров мадам Свенгали и полностью взял на себя попечение о ней.
Следствие по делу Свенгали, а также допрос Джеко в полицейском суде на Боу-стрит в связи е его нападением на Свенгали были назначены на сегодня.
Таффи добился разрешения повидаться с Джеко, которого содержали под стражей до судебного заключения о причинах смерти Свенгали. Но Джеко, казалось, относился совершенно безучастно к собственной судьбе, — он очень беспокоился о Трильби и самым подробнейшим образом с тревогой расспрашивал о ней.
Когда далеко за полдень друзья вернулись на Фицрой-сквер, они узнали, что множество народа, а также разные музыканты, писатели, просто светские люди (и много иностранцев) приезжали справляться о здоровье мадам Свенгали, но к ней никого не допустили. Миссис Годвин чрезвычайно льстило высокое общественное положение ее новой жилицы.
Трильби написала письмо Анжель Буасс по старому адресу, на улицу св. Петрониля, в надежде, что та его получит. Ей очень хотелось снова заняться стиркой в прачечной, где работала ее старая подруга. Она тосковала по Парижу, по Латинскому кварталу, по старому честному ремеслу.
Наши друзья не считали нужным обсуждать с ней ее планы на будущее, так как она, совершенно очевидно, пока что не была работоспособна.
Доктор, вновь посетивший Трильби, недоумевал, отчего ее странное утомление и слабость все прогрессируют, и решил посоветоваться с авторитетными специалистами. Билли, близко знакомый почти со всеми крупными врачами, обратился к сэру Оливеру Колторпу.
По-видимому, она была счастлива, что вновь обрела своих старых друзей, в беседе с ними к ней возвращалась ее былая жизнерадостность, непосредственность и веселость, несмотря на странное и печальное положение, в котором она находилась. Трудно было бы поверить, что ее рассудок помрачен, если бы не тот факт, что малейший намек на ее пение сердил и выводил ее из себя. Ей чудилось, что над ней насмехаются! Вся ее блистательная музыкальная карьера и все, что было с этим связано, совершенно выпало из ее памяти.
Она беспокоилась, что причиняет Билли неудобства, заняв его жилище, и просила перевезти ее на другую квартиру. Друзья обещали назавтра же снять комнаты для нее и Марты. Они осторожно рассказали ей во всех подробностях о Свенгали и Джеко; она очень огорчилась, но особого горя, вопреки их опасениям, этот рассказ ей не причинил. Больше всего ее беспокоила мысль о Джеко, и она тревожно расспрашивала о том, какая кара может ему грозить.
На следующий день она и Марта переехали в снятую для них квартиру на Шарлотт-стрит, где им обеспечили максимальный комфорт.
Вскоре ее навестил сэр Оливер вместе с доктором Джеком Толбойсом и лечащим ее врачом мистером Сорном.
Сэр Оливер отнесся к Трильби с величайшим вниманием, ибо был близким другом Маленького Билли, а кроме того, она сама его очень интересовала. Он был ею всецело очарован. Он стал приезжать трижды в неделю, но так и не смог точно определить ее недуг, хотя и высказывал предположение, что она больна весьма серьезно. Несмотря на все прописанные им лекарства, ее физическая слабость и утомление быстро прогрессировали. Причину этого явления невозможно было отгадать, вряд ли оно объяснялось ее душевной болезнью. Она ежедневно теряла в весе, казалось — она чахнет и угасает от общего физического истощения.
Два или три раза сэр Оливер выезжал с ней и с Мартой на прогулку. Однажды, когда они ехали по Шарлотт- стрит, Трильби увидела лавку с французскими ставнями на окнах; сквозь стекло она разглядела нескольких женщин в белых наколках, гладивших белье. Это была французская прачечная. При виде нее Трильби так разволновалась и заинтересовалась, что настояла на том, что выйдет из экипажа и посетит ее.
— Мне очень хотелось бы поговорить с вашей хозяйкой, если только это ее не обеспокоит, — сказала Трильби, войдя в прачечную.
Хозяйка, добродушная парижанка, весьма удивилась, когда леди в роскошных соболях, по-видимому сама француженка, явно какая-то важная и богатая дама, робко и даже униженно стала просить у нее работы, причем в разговоре проявила прекрасное знание ремесла прачки (и к тому же парижского уличного жаргона). Марта поймала недоумевающий взгляд хозяйки прачечной и ответила многозначительным жестом. Сэр Оливер кивком головы подтвердил ответ Марты. Славную женщину позабавила причуда великосветской барыни, и она пообещала ей работу с избытком, как только мадам пожелает к ней приступить.