Эрвин Штриттматтер - Чудодей
— Как будто плывешь под водой. И ничего не замечаешь. Сейчас я уже третьего поросенка выкормил кормовой мукой.
— Ну?
— Поживем — увидим: если все будет в порядке, то я, наверное, дам объявление в брачную газету.
Никакого утешения для Станислауса!
Хельмут вступил в корпорацию автомобилистов и хвастал еще пуще прежнего:
— Мы ездим по военным правилам, очень дисплицинированно.
— Надо же, — сказал Эмиль, помешивая сахарную глазурь.
— Я думаю, следует говорить «дисциплинированно». — Должен же был Станислаус вмешаться? Но Хельмут плевать хотел на его ученость:
— Ты, кажется, про думанье что-то сказал? Это чепуха. Дисплицина — это все!
— Дисциплина! — настаивал Станислаус.
Хельмут стукнул лотком по полу, жест получился королевский.
— По-моему, ты поганый интеллектуал! Мы на государствоведении таких прорабатываем! Они несут в себе дух сомнения. И мы таких будем побеждать делами.
Теперь враждебность уже не поскрипывала, она вовсю скрипела.
Шли дни. Станислаус немного успокоился. Он вспоминал Густава, вспоминал его болтушку жену. Вспомнил и свою сестру Эльзбет и тут же отослал ей деньги. От имени Матеуса Мюллера. По дороге на почту он встретил девушку с золотым зубом. Она подошла к нему и кивнула. Ему некуда было деваться. Он снял шапку. Девушка остановилась:
— Ну?
— Да, вот так, — сказал он, подыскивая нужные слова, подобно грибнику, ищущему в лесу поздние грибы. — А что, последний пирог удался?
Она уже не помнила. Впрочем, кажется, да, удался.
— Вы просто так гуляете? — спросила она.
— Можно сказать, да, — отвечал он и просветлел, как вода в пруду на рассвете.
Она мизинцем ковыряла вышивку ришелье на своей блузке.
— Я не ем пирогов.
— Не едите?
— Мне надо остерегаться, от пирогов полнеют. А вы же видели мою маму. Но это я говорю только вам.
Ее доверие повергло его в смущение:
— Благодарю вас! Да, полнота… но вы же такая тоненькая, как лань из одной сказки, и все такое…
Она улыбнулась, взяла его за руку и поблагодарила. Посыпались быстрые искры любви.
Они разошлись в разные стороны.
Убогие разговоры в пекарне иссякли. Хельмут нарушил тишину свистом: «Прекрасны девушки в семнадцать иль в восемнадцать лет…» Его свист резал ухо фальшью. Станислаус скривился. Хельмут засвистел еще громче: «Лесничий и дочурка стреляли прямо влет!»
Станислаус залепил уши тестом. Хельмут поднялся на приступку у печи, замахал полотенцем и запел:
— «Знамена выше! Ряды смыкайте!..»
На сей раз девушка хотела испечь воздушный пирог, а для этого надо было взбить в пену десяток яиц. Замечательная возможность для Хельмута. Он не взбивал, а колошматил мутовкой по миске так, что золотисто-желтое тесто, казалось, вот-вот выплеснется. Может, на кого-то это и производит впечатление! Но не на Станислауса! Его губы сжались в тонкую полоску. Может, некоторым дамам и нравится соскребать со стен взбитое тесто?.. Что до него, то он забрался на печь, на вторую, холодную печь. Пусть там внизу, в пекарне, хорошенько подумают, почему он скрылся. Он разгребал кучу зачерствевших булочек и искал что-то — напрасно. Он разбил глиняную форму, но и это не произвело на людей в пекарне ни малейшего впечатления. Там продолжалась веселая трепотня. Из кучки черствых булочек выползла ревность и впилась в сердце ученого. Этот сердечный червь не имел ни малейшего уважения к таким научным понятиям, как тетеревиный ток, брачный период, течка и стремление к спариванию.
— Вот, наденьте, пожалуйста, непромокаемую куртку, потому что я езжу в темпе, — раздалось внизу, в пекарне. Ах, моторизованный засранец! Так-так! Значит, она со своей кудлатой головкой будет сидеть позади Хельмута на мотоцикле и изо всех сил держаться за него. Весь мир не что иное, как преддверие ада!
Вечером Станислауса погнало на улицу. Ему следовало бы написать для своих далеких учителей сочинение о нибелунгах. Лучше всего о верности Кримгильды. Когда треск мотоцикла разрывал вечернюю тишину, он устремлял глаза в витрину и читал ценники: «Тряпка для пола — двадцать пять пфеннигов», «Банка хрена — 30…»
Девушку-лань он не встретил. Да что он, спятил? Неужто это дитя станет сидеть и дожидаться человека, который в кои-то веки вылез из своего заточения?
У себя на чердаке он отодвинул в сторону всех этих Лилиенкронов, Штормов и Мерике. Он не мог довольствоваться хлебом лирики из их рук. И он испек свой, в собственной духовке:
Девушка-лань!Мне сердце не рань!Другого помучайна всякий случай.А мне — недосуг.Прощай, милый друг!
Теперь он опять, хоть ненадолго, был важной персоной. Он заставил расти цветок. Цветок среди зарослей крапивы. «Что поэт хотел этим сказать нам?»
Этого утешения хватило лишь до воскресенья. Его учебный день начался ярко-красным восходом солнца под великую солнечную музыку: «Просыпайтесь, ученые, на своих чердаках!» Ему предстояло для своего заочного преподавателя биологии сделать работу о практической медицинской ценности и применимости дикорастущих трав. На дворе Хельмут готовился к выезду и вызывающе свистел. На руле его мотоцикла висели две пары защитных очков. Пусть все видят, что одной парой ему уже не обойтись.
«Отвар или чай из цветов липы сердцелистной действует как потогонное средство», — писал Станислаус.
После обеда он сидел в придорожной канаве неподалеку от города. А что, если здесь, лучше, чем где бы то ни было во всем мире, можно наблюдать лечебные дикорастущие травы? Взять, к примеру, репейник: растет обычно возле мусорных куч, а сок его корней способствует росту волос. А вот и он, репейник, ощетинился колючками и один противостоит небу, способствуя росту волос.
Проносящиеся мимо машины Станислаусу не мешали, но зато каждый мотоцикл рвал ниточку его биологических наблюдений. Вот, дребезжа и тарахтя, приближался мотоцикл без глушителя — шум как от двадцати пяти застоявшихся в конюшне лошадей — Хельмут! Станислаус разгневанно вскочил и бросился навстречу тарахтелке. Весь мир свидетель, что тут ученого оторвали от важных занятий. Адская машина Хельмута с воем пронеслась мимо. Из укороченной выхлопной трубы выстрелило «пак-пам!», и Станислауса обдало пылью. Глупый дорожный ротозей, человек без колес.
В ветвях яблони овсянка щебетала свои печальные строфы. Станислаус бросил камешком по ветвям. Овсянка перелетела на телеграфный столб и там продолжала петь.
Вечером по крыше застучал дождь. Это утешало. От этого сплошного дождя не спастись никому, кто лежит под кустом, сидит под деревом или на мотоцикле.
И пусть юная лань видит, что она натворила. Неужто здесь, на земле, души так дешевы, что можно их давить мотоциклом?
Он написал письмо. Коротко и ясно. Одни убивают людей, другие убивают души. Что страшнее? Это письмо вместе со стихами он вложил в конверт и еще ночью опустил его в почтовый ящик.
Он еще не успел вернуться домой, как его уже охватило отвращение к самому себе. Да что же он за человек? Неужто он не может, как другие, добыть то, что ему нравится, то, что радует? На что вообще нужны его стихи, на которые он ни разу еще не получил никакого ответа? Неужто все его любовные истории еще не научили его, что стихи не больше чем слова на ветру? К тому же последнее стихотворение показалось ему вовсе глупым. Это уже шаг назад. У него были стихи куда лучше, зрелее. К примеру, стихи о вишнях, но там, конечно, помогла певица с глухим голосом. Умолкни, наивное сердце!
Молодежь выходила из танцевальных залов. Они прыгали, пели, они дразнились и обнимались. Для них все правильно было в этом мире. А для Станислауса мир был полон противоречий. Он проклинал свои стихи. Они как моллюски без раковины и скорлупы. Любой ребенок может их раздавить.
Настало утро. Утро с ароматом сена и тяжелыми запахами раннего лета, но сено и шиповник благоухают не для рабов пекарни. Для них только угольный чад печей, запах перебродившей закваски да безродные ароматы искусственных кондитерских эссенций.
Моторизованный Хельмут совсем обнаглел. Он вошел в пекарню в сапогах, постоял у квашни как генерал, принимающий парад аккуратных ковриг солдатского хлеба. Это вывело из терпения даже тихого Эмиля:
— Тебя что, в шлепанцах ноги не держат?
— Я не калека, — ответил Хельмут.
Оскорбленный Эмиль стал как будто еще меньше, а глаза — еще печальнее. Вероятно, он думал о том, как бы при первой возможности вырвать свой длинный язык.
— Скоро он в мотоциклетном шлеме прямо в квашню влезет, — сказал Станислаус, и более язвительно это не могло прозвучать. Эмиль бросил на него благодарный взгляд поверх противня.
— Это что, ветер в трубе воет? — великодушно отозвался Хельмут и не стал больше тратить слов на этих шавок.