Роберт Уоррен - Потоп
— Памятники Гражданской войны есть и в Айове, — заметил Яша Джонс. — Так мне, по крайней мере, говорили.
— Ага, — сказал Бред. — Эти статуи с осиными талиями натыканы по всем землям янки. Опираются на ружьё, а зад женственно выпячен, как турнюр в «Дамском журнале» Годэ[32]. Но те северные памятники ничего не символизируют. Там это просто дорогая голубятня и сортир для усталых воробьёв. А здесь — это символ.
— Чего?
— Ответ очень прост. Липы.
— Липы?
— Нет, не липы вообще. Вернее говоря, одной определённой лжи.
— Какой?
— Лжи, которая для меня является истиной.
Он согнулся, упёршись локтями в колени, безвольно свесив большие руки, и уставился на Ривер-стрит, залитую луной.
— Надо сказать, что Ривер-стрит всегда была мне ближе, чем мои собственные руки или ноги. Надо сказать, что я всегда брал Ривер-стрит с собой в постель. — Он помолчал и пересел поудобнее. — Ну да, в постель. Ну да. Несколько лет назад я был влюблён в одну северяночку. Я говорю не о моей первой жене, Летиции. Та тоже была из этих, с «Мэйфлауэра», но выросла в Нью-Йорке, и деньги её были добыты не у государства, а на Уолл-стрит. Я употребляю понятие «янки» более ограничительно. Поселенцы в бухте Масачусетс, но никакой шушеры с Плимутской скалы[33], коренные бостонцы, кальвинизм и торговля с Китаем, а в дальнейшем уклон в епископальную веру и самые что ни на есть выгодные облигации; просторные костюмы из твида, чтобы скрыть фигуру, низкие каблуки, а для развлечения латынь; тёмные, стянутые в пучок волосы, очки в роговой оправе, в которых нет особой нужды, а когда она их снимает, тебя так и пронзает льдисто-голубой взгляд; лихо ездит на лошади, но поистине расцветает она в темноте. Всё остальное было призрачно, а тут начиналась настоящая жизнь. Расцветающий ночью кактус — вот что это было такое. Расцветающий ночью кактус, битком набитый учёными поговорками, несуразным хихиканьем, дерзким весельем и тогдашней поэзией, где дух и нутро шли рука об руку в так называемой трансцендентной самораскрытости. Да, я был в неё влюблён, влюблён по уши.
Он смотрел на Ривер-стрит.
— И она была в меня влюблена, — сказал он. И, помолчав, продолжал: — Да, и она была в меня влюблена; мы лежали с ней там, в Калифорнии, при свете луны, который, заливая Тихий океан призрачным огнём, лился в окно, и слушали прибой. Хотите знать, как это прелестное существо очутилось в таком свинарнике, как Калифорния?
— Да, если вам хочется это рассказать.
— Хочется. Очень хочется, потому что я подлец. Она была прекраснейшим цветком Севера, но нарушила заповедь и вышла замуж за еврея, за гарвардского summa еврея с дипломом отличника. Осталась при нём, даже когда он, наплевав на свою summa, уехал в Голливуд, но кто когда богател на дипломе с отличием? Он наплевал и на пышные рецензии на свою первую книгу стихов, но кто когда разбогател на стихах? Он написал два замечательных сценария: «Ни гроша за любовь» и «Пески Кил-я-пу».
— Брендовиц, — раздумчиво произнёс Яша Джонс. — Мерл Брендовиц.
— Точно. Видите, какой я подлец, я ведь намекаю на то, что лежал именно с миссис Брендовиц, когда призрачный свет тихоокеанской луны лился в моё окно. Но к тому времени Мерл, написав два выдающихся сценария, стал выдающимся алкашом, и она его бросила, а я, сидя здесь у подножия памятника южанам, который только и делает Фидлерсборо Югом, выражая ту ложь, которая ему кажется истиной, чувствуя насущную потребность поведать вам, как мы с Пруденс Брендовиц, урождённой Леверелл, лежали при прославленном свете калифорнийской луны, уже вкусив, как говорится, блаженства, и она вдруг заговорила о своей встрече с одной нашей знакомой — крупной, красивой, невежественной, но богатой дурой из Алабамы — со всеми южными ужимками и заносчивостью и, хихикая, стала изображать её южный говор, ещё и вдвое сгущённый, как я думаю, для калифорнийского восприятия; а потом вдруг замолчала, напряглась — я не мог не почувствовать этого напряжения, потому что лежала она у меня на плече и я её обнимал, положив руку ей на грудь, чью пышность едва скрывал облекавший её в обычное время твид, — уставилась в потолок и воскликнула: «Ну и вульгарны же эти южане, просто кошмар, терпеть их не могу!» Надо сказать, что до той смехотворной южанки мне было всё равно что до лампочки. По правде говоря, я сам её не выносил. Она меня шокировала и с человеческой и с исторической точки зрения. И Пруденс Брендовиц была права по всем статьям: она была кошмарна, она была типичной южанкой, она была вульгарна. Но тут и начинается загадка. Когда Пруденс Брендовиц, в которую я, как известно, был по уши влюблён и которая томно лежала со мною радом при свете калифорнийской луны, произнесла эти слова, сердце моё вдруг сжалось в кулак, и я явственно услышал, как внутренний голос из самых глубин моего «Я» вещает: Милка, с тобой всё!
Он всё ещё сидел согнувшись, упираясь локтями в колени и свесив тяжёлые руки, глядел на Ривер-стрит, освещённую луной.
Помолчав, он продолжал:
— Если говорить точно, то не совсем всё. Сердце моё сжалось в кулак, а если ты сжал кулак хотя бы ненароком, ты словно включил ток и кулак дёргается, ему надо по чему-то стукнуть. Когда миссис Брендовиц произнесла свои слова, сердце у меня сжалось и бешено заскакало. Словно с визгом и улюлюканьем сюда ворвались все те волосатые, блохастые, полуголодные, дублёные, сухопарые злосчастные ублюдки верхом на костлявых, как ходячая смерть, кобылах, которые ехали за генералом Форрестом, а за ними следом полыхнули пожары, и пошло насилие и неисчислимые бедствия — вплоть до самой канадской границы.
Он помолчал, уставившись на Ривер-стрит.
— Ей я не сказал ни слова. — И опять, помолчав: — Уж я её мял, мял, пока не намял досыта… — Он сделал паузу подольше. — А потом я лежал, уставившись в потолок, но его не видел, а Брендовиц, урождённая Леверелл, уткнулась мне в правый бок ниже подмышки, цепляясь за меня, словно я спасательный круг в бурном море. А им-то я как раз и не был. Я сам был бурным морем. В сердце моем, как говорится, бушевали ярость и самое чёрное отчаяние. О, сладостная тайна жизни! Но с милкой действительно было всё. Я встал, надел штаны, вышел за дверь и больше не вернулся. А она, будучи честной, простодушной северянкой, написала мне потом простодушное письмо о том, что она меня любит, думала, что и я её люблю и как всё это понимать? Но что я мог на это ответить? — Он молчал, не сводя глаз с Ривер-стрит, омытой лунным светом. — Главным образом, — наконец сказал он, — потому что и сам не знал ответа. Во всяком случае… — Он не стал продолжать.
— Во всяком случае, что? — не дождавшись, спросил Яша.
— Мне пришло в голову, — сказал Бред и передвинулся на постаменте, — что если бы я и вернулся к Брендовиц, урождённой Леверелл, после всех этих зверств и пожаров, полыхавших до самой канадской границы, я бы с ней не смог. — Он уселся поудобнее.
— А-а, — пробормотал Яша — lex talionis души!
— Что?
— Закон, который назначает наказание в соответствии с преступлением, — нравоучительно произнёс Яша Джонс, пародируя лектора: — Если «сверх-я» действительно, как это утверждают, заключает в себе глубинную тягу к насилию, тогда это «сверх-я» отлично знает, как подвергнуть наказанию бедное маленькое «я» — зеркало его агрессии, и таким образом…
— Вы что, увлекаетесь этой белибердой? — спросил Бред.
Яша Джонс засмеялся:
— Довольно дико звучит при лунном свете, а? Но разве это не старая истина в новой упаковке? Что касается lex talionis души, то уже Данте всё это знал — читайте «Ад». А Софокл, он…
— Ага, и я тоже. Может, и я тоже что-то узнаю насчёт вашего lex talionis. За мои грехи я, уроженец Фидлерсборо, послан назад в Фидлерсборо, чтобы создать прекрасный кинофильм о Фидлерсборо. — Он сердито повернулся к спутнику, сидевшему в тени памятника. — Чёрт бы его побрал! Может, я не могу написать этот ваш проклятый сценарий!
— Напишете, — спокойно произнёс Яша. — И это будет прекрасный сценарий.
Бред вдруг тяжело встал.
— Может, тут происходило чересчур много всякой чертовщины, — сказал он. — Знаете, что здесь произошло? — спросил он, сердито глядя на собеседника.
— Не всё, но кое-что знаю.
— Мэгги… она вам рассказывала? — Он взмахом руки показал на громаду тюрьмы. Свет прожекторов на угловых башнях размывало луной.
— Да, — невозмутимо подтвердил Яша, — кое-что она мне рассказывала.
— Так я и знал.
Вдалеке, на тёмной гряде холмов, гукнула сова.
— Слышите эту проклятую сову?
— Да, — сказал Яша.
Бредуэлл Толливер молчал. Он ожидал, ухнет ли снова сова. Но она тоже молчала. Тогда он сказал:
— Так я и знал, что она расскажет. Решит, что должна сделать это сама.
Яша Джонс внимательно на него посмотрел, потом негромко заметил: