Роберт Вальзер - Разбойник
Не так давно я лежал в больнице. Медсестра, по всей видимости, заметила, что я люблю читать всякие ужасы. Почти что сияя, она преподнесла мне некоего Курта Арама[28] со словами: «Вот вам нечто ужасное!» «Вы, наверное, ошибаетесь», — сказал я и постарался повежливее отказаться от предложенного. Именно как так называемые ужасы действует на меня чтение описаний русских тюрем и тамошних условий. Я снова спокойно насладился несколькими новеллами Готфрида Келлера, писателя с богатым образованием, с тонким, просчитывающим самые разные мнения и взгляды умом, и моё одобрение выражалось во всё поглощающем восхищении. Например, у Келлера оказывается задействован пятилетний мальчик, который спешит на помощь своей матери, умной, милой женщине, в тот самый момент, когда она собирается дать себя опутать обольстителю[29].
У меня в руках оказался рассказ Иеремии Готхельфа под названием «Дедушкино воскресенье», который, возможно, представляет собой целый вселенский театр в миниатюре. За все годы своего увлечения чтением мне никогда ещё не попадалось ничего настолько прекрасного, доброго и притом великого. Красота и величие этого произведения, занимающего менее сорока печатных страниц, заключается в его языке. Место действия — крестьянский дом. Чувствующий приближение смерти дед лежит в постели. Он замечает, как тело начинает коченеть. Далее описывается, как с ним разговаривают дети. Эту повседневную историю, в которой нет ничего романтического, я думаю, можно бы превратить в нечто вроде театральной мистерии, но кому придёт в голову читать эту трогательно прекрасную вещицу, а тем более — заниматься переделкой этого перла деревенского бытописания в постановочных целях? У Готхельфа маленькие, тихие слова приобретают большое значение. Незаметные вещи становятся заметны, когда их вдруг начинаешь воспринимать. Восприятие как жизни, так и книг — дело непростое. Я вполголоса прочёл эту книжечку себе под нос и должен рассказать об искренней радости погружения, от следования по стопам за повествованием. Сын и дочь старого дедушки, которые поженились по его желанию, не так счастливы, как хотелось бы, и дедушка об этом знает, и теперь он говорит об этом с женщиной и во всём винит себя. Здесь писатель подбирает слова так, как никто до него, такие своеобразные, освещённые таким непостижимым светом, что поневоле изумляешься искусству этого автора оставаться настолько верным самому себе как в образе мыслей, так и в способе высказываться. «Он мог бы быть беспечнее, добродушнее», — так он сказал дочери о сыне, но нужно именно прочесть, какими словами он это говорит. Никто другой не сказал бы этих слов так нежно, как этот писатель, который в жизни был священником. Потом дедушка говорит с сыном, говорит и с прочими домочадцами и называет счастливыми те слёзы, которые сопровождаются плачем ближних, и оплакивает слёзы, пролитые под смех окружающих. Потом он просит вынести его наружу, его выносят, и теперь он сидит перед домом на солнце и испускает дух в созерцании привычного ландшафта, и когда писатель так прекрасно описывает это событие, мне кажется, как будто он держит на ладони старика, дом, весь мир вокруг, рассматривает как игрушку, нежно, внимательно, милосердно. Многие читатели, наверное, не стали бы так высоко ценить это «незначительное» произведение. Жизнь нередко пугает нас своими принуждениями. Возвышен тот писатель, который способен и пробудить, и успокоить читателя своим изложением событий.
ДЕРЕВЕНСКАЯ ИСТОРИЯ 1927 («Zarte Zeilen»)
С большим неудовольствием сажусь я за письменный стол, чтобы поиграть на рояле, то есть, рассказать о неурожае картофеля, случившемся многие годы назад в деревне, лежавшей на холме приблизительно двухсотметровой высоты. С трудом вырываю я из себя самого историю, предмет которой — крестьянская девушка, ничего более важного. Последняя чем дальше, тем больше не знала, чем себе помочь.
Звёзды блестели в небе; священник деревни, в которой произошло то, что я сейчас преподношу, в чистом поле объяснял своим юным подопечным солнечную систему. Писатель в освещённой лампой комнате писал свои растущие сочинения, когда измученная видениями крестьянка встала с постели, чтобы броситься в воду, что она и проделала со смехотворной проворностью.
Когда на следующее утро её нашли в состоянии, прямо указывавшем на то, что её жизнь прекратилась, среди этих деревенских жителей встал вопрос о том, хоронить её или нет. Коснуться рукой недвижно лежащей бренности не хотелось никому. Народное неудовольствие было налицо.
Глава общины приблизился к группе, заинтересовавшей его сперва с точки зрения живописца, потому что в свободное время он писал, поскольку руководство не возлагало на него особенных обязанностей. Теперь же он взывал к благоразумию селян, но все его доводы оказались бесполезными; они ни за что не хотели предать крестьянку земле, как будто думали, сделай они это — с ними случится что-то недоброе.
Местный управитель удалился в контору, имевшую три окна, сквозь которые сиял яркий свет, и занялся изложением происшествия, о котором обязан был доложить по почте столичной управе.
Что же чувствую я, когда думаю о неурожае, наступавшем всё более грозными волнами? Жители несказуемо отощали. Как ужасна тоска по хлебу.
В тот же самый день крестьянин, вполне, по всеобщему представлению, дельный человек, выстрелил из висевшего на крючке ружья, которое он сорвал со стены в неподдельном простонародном гневе, в проходившего под окнами, ничего не подозревавшего соперника, который при этом громко распевал йодли, в чём выражалась его большая жизнерадостность. Он как раз возвращался после успеха у невесты, которая казалась девушкой, неспособной принять решение, строившей глазки и одному, и другому, обещая обоим земной рай.
Ещё никогда, с тех пор как я занимаюсь писательством, я не написал рассказа, в котором кто-либо упал бы, сражённый пулей. Впервые кто-то у меня должен хрипеть в агонии.
Само собой разумеется, его сейчас же подняли и отнесли в ближайшую хижину. Домов как таковых, в нашем теперешнем понимании о комфорте, в деревнях тогда не было; были только убогие жилища, соломенные крыши которых ниспадали почти до самой земли — их можно представить себе по немногим сохранившимся экземплярам.
Когда невеста, деревенская красавица с тяжёлыми бёдрами и высоким прямым станом, услышала, что произошло из-за неё, она остановилась, прямая, как свеча, размышляя — в меру возможности глубоко — о своей сущности.
Безрезультатно пыталась её мать настоять на том, чтобы она что-то сказала; она словно превратилась в статую.
Аист пролетел в лазурном воздухе над деревенской драмой, неся в клюве ребёнка. Под лёгким ветром зашевелились с шорохом листья. Всё это выглядело, как гравюра, совершенно ненатурально.
JE T'ADORE 1928 («Zarte Zeilen»)
Шоколада сидела в автомобиле, укутавшись в одежды благороднейшего каштанового оттенка, который сам по себе уже говорил на языке предельной изысканности, а Фрагментино, галантный поклонник, как он назван в книге, в прочем же озабоченный вполне практическими жизненными интересами человек, стоял, сняв из вежливости шляпу, рядом с готовым трогаться экипажем, который гордо красовался и сиял во все стороны. Шофёр ждал, когда Шоколада подаст едва уловимый знак, делать который она, однако, не торопилась. В позе Фрагментино было что-то от приказчика. От его костюма тянуло предательским запахом только-что-купленности в лавке готового платья. Надо же, в каком неумолимом стиле я пишу!
А в больнице лежала невеста Фрагментино, головка — вся в милых кудряшках — подпёрта для удобства подушками, и звали её Нервозина, ту, которой он поклялся в верности до самой глубокой дряхлости. И что же? Теперь он всеми силами пытался добиться знака внимания у девушки, которая не обращала на него никакого внимания. Она была занята натягиванием перчаток. Шляпа сидела на голове у Фрагментино как фигуральное изображение его заблуждения на собственный счёт. Но поскольку даже целым нациям случается заблуждаться на свой счёт, мы простим молодому человеку его оплошность. «Je t'adore», — обратился он к ней. Он заговорил с ней по-французски, чтобы произвести впечатление большей образованности. Она ответила: «Говорить будешь перво-наперво, как оперишься и как тебя учили отец, мать и наставники, а во-вторых, оставь меня в покое со своей бессловесной бездонной любовью».
Автомобиль укатил. Фрагментино, он же Адорио, принял решение отправиться своей дорогой, т. е. набираться ума. Проказница Шоколада, бедняжка Нервозина!
МАСКАРАД 1927 («Es war einmal»)
У одного была огромная голова, которою он загораживал всё, что перемещалось вокруг него, и это, казалось, доставляло ему большое удовольствие. В аркадах, украшающих наш город, бродили юноши, чьё поведение напоминало итальянских нобили. Ландшафт простирался безмолвно, как неистребимый бог. Я некоторое время расхаживал в образе старухи. Мастерски изображая немощность, я то и дело вытаскивал из-под полы бутылку, содержавшую вино, которое пилось, как молоко. Этот сок дарил мне светлый ум, лёгкое сердце и проницательность. За городом, в полях, танцевали девушки под звуки, извлекаемые из гуселек отцом семейства. Звуки откровенничали, и казались от откровений счастливыми. Я рассматривал портовый город, красовавшийся в путевом альбоме. Вчера состоялись маскированные балы; уже один вход туда стоил чрезвычайно много. А бутылка чего-нибудь получше стоила сотню франков. Я повстречал публициста, выглядевшего рыцарем ордена времён ранней готики. Время от времени я вносил в публику, держа его горизонтально, огромный нос. Я пересёк лужайку и зашёл в заведение, рядом текла река; то же делал и поток прогуливавшихся, многие из которых бросали жадные взгляды в сад, лежавший нагишом. В солнечном свете было что-то ласкающее. Альпы напоминали гобелен и бланманже, походили на ткани, сласти, кружева, украшения. Я беседовал с базелянкой о базельском карнавальном шествии, обладающем определённым реноме, с успехом запускал плоские камешки в пляс по поверхности воды и даже спрыгнул с небольшой возвышенности на клочок песка и гравия, насмешив девушку, перегнувшуюся через подоконник. День был прекрасен, как любовь навеки, как гордая, белокурая нордическая ярость, которая ослабевает, как вероломство, которое стало известно, как нежно расписанная церковная скульптура, как грех, который благославляют, как материнский лик, склонённый в дворцовых покоях над колыбелькой, в которой лежит ребёночек, которому суждено изведать невыносимо сладкое и страшащееся бездны предназначение. Все улицы словно молили о благовоспитанности, такие светлые, чистые, гладкие, мягкие, вымытые они были. Я постарался прислушаться к деревьям и отыскал слова, чтоб их охарактеризовать, и ещё я подружился с домами. Дождь из голубизны пролился, просеялся из высоты в глубину, и из некоего заведения кто-то молвил: «Слава богу, дух торжествует над плотью». Маскарады здесь, вообще - то, не в порядке вещей. По этой причине он казался почти незаметным. Со стороны спортивного поля доносились крики болельщиков, напоминавшие тихий, далёкий морской прибой; на лесной опушке особы из хороших слоёв общества располагались с удобствами на еловых лапах и в предчувственной траве, и скорбь со всех сторон обвивала шею света. При виде девушки с каштановыми косами я вмиг превратился в мысленно творящего художника. Как подходили к девственной коричневе голубые, юные глаза. Потом девушка смеялась замечанию в адрес её матери, слетевшему с моих губ. Прохожие спускались со ступеней и нащупывали тропы, струившиеся в долинах, словно вены, пробирающиеся сквозь тело. Город снова показался мне таким, каким его можно любить, не вдаваясь в долгие объяснения; таким, каким он представился мне, когда я впервые, мальчиком, увидел его — несказанно огромным и богатым. Где-то сидела девушка, ожидавшая от меня издевательств в свой адрес, однако я повёл себя таким образом, что ей пришлось изменить мнение о моём характере в лучшую сторону. Теперь она знает, что я «душка», и ей придётся обо мне вспоминать, потому что всё это время ей приходилось говорить себе, что она во мне разочаровалась, и всё это время станет для неё временем улучшения, страдания, со всеми стадиями совершенствования. Как всепрощающе улыбалась мне вчера жизнь, хотя я этого и не просил, и поскольку я занял наилучшую позицию, чтобы как следует не замечать эту прекрасную улыбку, женщины, выглядевшие вообще-то весёлыми, становились серьёзными при виде меня. Может быть, чьи - то чувства обижает выставление напоказ искусства жить, в котором есть что-то канатоходческое. Очевидно, я пока ещё не достиг вершин умения нравиться.