Томас Вулф - Паутина и скала
То, что я делаю сегодня, неизмеримо лучше всего, что я когда-либо делал; я счастлив обрести покой, которого не знал в жизни».[8]
Олсоп прочел эти знаменитые строки хриплым от волнения голосом, потом громко высморкался. Он был глубоко, искренне растроган, его чувство и тон, которым он читал отрывок, несомненно, оказали сильное воздействие на слушателей. В заключение, после громкого салюта в платок и недолгого молчания, он огляделся со смутной улыбочкой и спокойно спросил:
— Ну, что скажете? Сравнимо ли это с мистером Доста-как-его-там или нет?
Тут же послышался хор одобрительных восклицаний. Все шумно согласились, что прочитанный отрывок не только «сравним» с мистером До-ста-как-его-там, но и намного превосходит все его достижения.
Поскольку о мистере Доста-как-его-там никто из собравшихся ничего не знал, однако все стремились высказать свое суждение с такой фанатичной безапелляционностью, Джордж ощутил жгучий гнев и негодующе перебил их:
— Это совсем не одно и то же. Ситуации совершенно разные.
— Послушай, — увещевающим тоном заговорил Джерри, — ты должен признать, что ситуация по существу та же самая. В обоих случаях — идея любви и пожертвования. Только мне кажется, что в разработке этой ситуации Диккенс превосходит Достоевского. Он говорит то, что Достоевский пытается сказать, и, по-моему, говорит гораздо лучше. Представляет более широкую картину, дает понять, что жизнь продолжается и будет прекрасной, как всегда, несмотря ни на что. Итак, — продолжал он спокойно и вновь увещевающе, — разве не согласен ты, Джордж, что метод Диккенса лучше? Сам знаешь, что согласен! — Он громко фыркнул, плечи его и живот затряслись от добродушного веселья. — Я знаю, что ты чувствуешь в глубине души. И споришь просто для того, чтобы слышать себя.
— Вовсе нет, Джерри, — с пылкой серьезностью возразил Джордж. — Я не кривлю душой. И не вижу ничего общего между той и другой ситуацией. То, что говорит Сидни Картон, не имеет отношения к тому, что Алеша хочет сказать в конце «Братьев Карамазовых». Одна книга — умело сработанная, волнующая мелодрама. Другая, в сущности, даже не вымысел. Это великая картина жизни и людской участи, увиденная сквозь призму духа великого человека. Алеша говорит не о том, что человек гибнет во имя любви, не о том, что он жертвует жизнью ради романтического чувства, но что он живет ради любви, не романтической, а любви к жизни, любви к человечеству, и что через любовь его дух и память о нем продолжают жить, хотя тело его и мертво. Это совершенно не то, что говорит Сидни Картон. В одной книге у нас глубокое, бесхитростное выражение великой духовной истины, в другой — высокопарная, сентиментальная концовка романтической мелодрамы.
— Нет! — запальчиво выкрикнул Джерри Олсоп, лицо его раскраснелось от гнева и волнения. — Нет! — снова крикнул он и возмущенно потряс головой. — Если ты называешь это сентиментальным, то сам не знаешь, что говоришь! Ты совершенно за путался. И даже не понимаешь, чего добивается Диккенс!
Тут поднялся невообразимый шум, больше десятка гневных, насмешливых голосов пытались заглушить бунтовщика, который, но мере того как противодействие нарастало, лишь кричал еще громче; и так продолжалось, пока соперники не запыхались и весь городок из множества окон громко не потребовал тишины.
Завершилось все тем, что Олсоп, бледный, но добродетельный, в конце концов восстановил тишину и сказал:
— Мы все старались быть тебе друзьями, старались выручить тебя. Раз не понимаешь этого, можешь не общаться с нами. Мы все видели, куда ты катишься… — продолжал он дрожащим голосом; и Джордж, доведенный этими словами до бешенства и полного бунта, исступленно выкрикнул:
— Да, качусь — качусь, черт возьми! Укатился! — И выбежал из комнаты, держа под мышкой потрепанный том.
Волнение поднялось снова, преданные сторонники собрата, вокруг уязвленного вождя. Итог произошедшего, когда шум злобных одобрений поутих, был подведен в заключительных словах Олсопа:
— Он сущий осел! Учинил склоку, иначе не скажешь! У меня была какая-то надежда, но он выставил себя сущим ослом! Не возитесь с ним больше, он того не стоит!
Этими словами была поставлена последняя точка.
— Добывай факты, брат Уэббер! Добывай факты!
Четырехугольная голова Сфинкса, выбритая, щекастая, серовато-желтая; неприятный, сухой рот, скривленный в угрюмой насмешке; негромкий скрипучий голос. Он неподвижно сидел, иронически глядя на студентов.
— Я исследователь! — объявил он наконец. — Я добываю факты.
— А что потом делаете с ними? — поинтересовался Джордж.
— Разбираюсь в них и добываю другие, — ответил профессор Рэндолф Уэйр.
Его вялое, ироничное лицо с тяжелыми веками выражало удовольствие восторженно-удивленными взглядами студентов.
— Есть ли у меня воображение? — спросил он. И покачал головой в категорическом отрицании. — Не-ет, — протянул он с ворчливым удовлетворением. — Есть ли у меня литературный талант? Не-ет. Мог бы я написать «Короля Лира»? Не-ет. Больше ли у меня ума, чем у Шекспира? Да. Знаю ли я английскую литературу лучше, чем принц Уэльский? Да. Знаю ли об Эдмунде Спенсере больше, чем Киттридж, Мэнли и Сентсбери вместе взятые? Да. Мог бы я написать «Королеву фей»? Не-ет. Мог бы написать докторскую диссертацию о «Королеве фей»? Да.
— Видели вы когда-нибудь диссертацию, которую стоило бы читать? — спросил Джордж.
— Да, — последовал категорический ответ.
— Чью же?
— Свою собственную.
Студенты восторженно завопили.
— В таком случае, какая польза от фактов? — спросил Джордж.
— Они не дают человеку размякнуть, — сурово ответил Рэндолф Уэйр.
— Но факт сам по себе неважен, — сказал Джордж. — Он всего-навсего проявление идеи.
— Завтракал ты, брат Уэббер?
— Нет, — ответил Джордж. — Я всегда ем после занятий. Чтобы разум был бодрым и активным.
Класс захихикал.
— Твой завтрак факт или идея, брат Уэббер? — Уэйр бросил на Джорджа суровый взгляд. — Брат Уэббер получил пятерку по логике и завтракает в полдень. Он думает, что приобщился к божественной философии, но ошибается. Брат Уэббер, ты много раз слышал полуночные колокола. Я сам видел тебя под луной, неистово вращающим глазами. Тебе никогда не стать философом, брат Уэббер. Ты приятно проведешь несколько лет в аду, добывая факты. Потом, возможно, станешь поэтом.
Рэндолф Уэйр был весьма замечательной личностью — большим ученым, верующим в дисциплину формальных исследований. Научным прагматиком до глубины души: верил в прогресс, облегчение участи человека и говорил о Фрэнсисе Бэконе — в сущности, первом американце — со сдержанной, но страстной премудростью.
Джордж Уэббер впоследствии вспоминал его — седого, бесстрастного, ироничного — как одного из самых странных людей, которых знал когда-либо. Странным было все. Уроженец Среднего Запада, он учился в Чикагском университете и знал об английской литературе больше, чем оксфордские ученые. Казалось странным, что человек в Чикаго взялся за изучение Спенсера.
Рэндолф Уэйр был в высшей степени американцем — казалось, даже предзнаменовывал будущее. Джордж редко встречал людей, способных так полно и умело использовать свои возможности. Он был замечательным преподавателем, способным на поразительные плодотворные новшества. Однажды он заставил класс на занятиях по письменной практике писать роман, и студенты с кипучим интересом принялись за работу. Джордж трижды в неделю, запыхавшись, врывался в класс с новой главкой, написанной на бумажных пакетах, конвертах, случайных клочках бумаги. Рэндолф Уэйр сумел донести до них сокрытое очарование поэзии: холодная величественность Мильтона стала полниться жизнью и ярким колоритом — в Молохе, Вельзевуле, Сатане — без вульгарности или нелепости, он помог им разглядеть среди людей того времени множество хитрых, жадных, злобных. И, однако же, Джорджу всегда казалось, что в этом человеке есть некая трагично пропадающая попусту сила. В нем таились сильный свет и некое сокрытое сияние. Казалось, он с нарочитым фанатизмом зарылся в мелочах. Несмотря на свои великие силы, он составлял антологии для колледжей.
Но студенты, толпившиеся вокруг него, ощущали чуткость и красоту под этой бесстрастной, ироничной маской. Однажды Джордж, придя к нему домой, застал его за пианино, с распрямленным грузным телом, с мечтательным, как у Будды, желто-серым лицом, пухлые пальцы со страстью и мудростью извлекали из инструмента великую музыку Бетховена. И Джордж вспомнил, что Алкивиад сказал Сократу: «Ты как Силен — снаружи толстый, некрасивый, но таишь внутри фигуру юного прекрасного божества».
Несмотря на бесконечную болтовню выдающихся педагогов того времени о «демократии и руководстве», «идеалах служения», «месте колледжа в современной жизни» и так далее; реальности в направлении того «образования», которое получил Джордж, было маловато. Это не значит, что не было совсем. Была, разумеется — не только потому, что реальность есть во всем, но и потому, что он соприкоснулся с искусством, литературой и несколькими замечательными людьми. Большего, пожалуй, и ждать нельзя.