Уильям Фолкнер - Сойди, Моисей
Я должен моему племяннику Айзеку Бичему Маккаслину пять (5) золотых, каковой долг обязуюсь выплатить с процентами из расчета 5% годовых.
Хьюберт Фиц-Хьюберт Бичем
Уорик, 27 ноября 1867 г.
и он: «Все-таки употребил это название — Уорик»; хоть раз, да употребил. А расписки множились:
Должен Айзеку 2 золотых. 24 дек. 1867 г. X. Ф. — Х. Б.
Должен Айзеку 1 золотой. 1 янв. 1868 г. X. Ф. — Х. Б.
затем снова пять золотых, затем три, потом один, потом еще один, затем длинный перерыв, — и какое, видимо, пригрезилось затем блистательное возмещение — не убытка, не ущерба, не обмана, ибо это ведь взаймы лишь взято, и даже не заем здесь, а деловое партнерство:
Я должен Айзеку Бичему Маккаслину или его наследникам двадцать пять (25) золотых. Долг по данной расписке и по всем предыдущим обязуюсь выплатить с процентами на проценты из расчета двадцати (20)% годовых. Дано 19 января 1873 года.
Бичем
— дата есть, а указаньем места пренебрегнуто, и подписано не полным именем, а сжато — так сам надменный предок-граф мог бы черкнуть: «Невил»; в сумме взято было уже, значит, сорок три монеты, и хотя сам он, конечно, не мог того помнить, но, по преданию, всех монет было пятьдесят, — и цифра сходилась, ибо дальше следовало: один; еще один; еще один; потом еще один, и затем три последних, и затем последняя расписка, данная уже после того, как дядя поселился у них, и написанная нетвердой рукой человека старого, но не побежденного, ибо он своего поражения так и не признал, не понял, — человека старого, и, пожалуй, усталого (да и то не глубинной усталостью), и по-прежнему неукротимого; и краткость последней расписки — отнюдь не простота безропотной покорности, а простота краткой, слегка удивленной пометки:
Один серебряный кубок. Хьюберт Бичем
и Маккаслин:
— Что ж, медяков у тебя теперь куча. Но они еще недостаточно устарели, чтоб цениться как редкость или сувенир. Так что придется тебе брать эти деньги.
Но он стоял, не слыша, у стола и глядел спокойно на кофейник, а на следующий вечер кофейник помещался уже на каминной доске, под которой и камина-то не было, в тесной, холодной, как ледник, джефферсонской комнатушке, и Маккаслин, не садясь (сесть, кроме как на койку, было негде) и не снимая даже шляпы и пальто, бросил на постель деньги, сложенные вдвое; и он:
— Беру в долг. От тебя. Один этот раз.
— От меня брать не можешь. Взаймы давать у меня денег нет. И со следующего месяца тебе придется ходить за ними в банк, потому что сюда приносить я не буду.
А он, опять не слыша слов, спокойно, тихо глядел на Маккаслина — родича, почти отца, но теперь не родного по духу — так даже меж отцом и сыном кончается на каком-то пределе родство; и он:
— Тебе семнадцать миль туда ехать — верхом, по холоду. Ты мог бы переночевать со мной здесь.
и Маккаслин:
— Раз ты не хочешь спать там, в твоем доме, то зачем и я здесь буду в моем? — и ушел, а он глядел на яркую чистую белую жесть и думал — уже не впервые — о том, как сложно создается, формируется человек (к примеру, Айзек Маккаслин) и как непряма, извилиста, окольна дорога, которую безошибочно все же избирает в этом лабиринте дух человека (к примеру, Айзека), формируя его окончательно и непреложно — к удивлению не только пращуров и предков с отцовской и с материнской стороны, создавших, как им казалось, Айзека Маккаслина, но и к удивленью его самого.
взял в долг и потратил, хотя мог бы устроиться иначе: майор де Спейн предложил ему комнату у себя в доме на неограниченный срок и никаких вопросов задавать не стал, и в будущем не задал бы, а старый генерал Компсон оказался даже щедрей де Спейна — предложил ему полкомнаты своей и пол постели и прямо объяснил причину: «Заживем вот вместе, и к весне я дознаюсь, в чем тут дело. Сам скажешь. Не верю я, чтоб ты просто ушел от всего. Выглядит оно похоже, но мне довелось достаточно видать тебя в лесу, и не верю я, что ты так вот попросту покинул все, хоть оно и похоже, дьявол дери, на то»; взял в долг и заплатил за квартиру и стол до окончанья месяца и купил плотницкий инструмент, не потому лишь, что руки сноровисты — решив жить трудом своих рук, он мог бы и к другому делу приложить их, скажем к лошадям — и не покойно и самонадеянно Христу подражая,52 как молодой игрок покупает крапчатую рубашку, потому что игрок старый пришел вчера в такой и выиграл, но (без заносчивого лжесмиренья, без ложной и надменной кротости, ибо не с руки она тому, кому надо трудом добывать хлеб — не очень-то и хочется, а надо, и не хлеб лишь единый) потому что если Назорей счел плотницкое дело подходящим для жизни, для служенья целям, которые избрал, то и для Айзека Маккаслина такое ремесло годится, — пусть даже цели, побуждения Айзека, хоть и достаточно простые внешне, были и навсегда останутся непостижны для него самого, а жизнь, столь необоримая в своих потребностях — когда бы за Айзеком выбор, то он, не будучи Христом, не выбрал бы для себя такой жизни. И вернул долг. Он и забыл, что Маккаслин будет ежемесячно класть на его имя в банк тридцать долларов (в тот первый раз привез и бросил на постель, а больше приносить не стал); он плотничал теперь вдвоем с напарником, вернее старшим партнером — то был старый умелец, алкоголик, богохульный ругатель, который в военные 62-й и 63-й годы строил в Чарльстоне суда для прорыва блокады53 и плавал после корабельным плотником, а в Джефферсон явился два года назад неведомо откуда и почему и с тех пор немалую часть времени проводил в местной тюрьме, опоминаясь от приступов белой горячки; вдвоем они у председателя правления местного банка покрыли конюшню новой крышей и, поскольку старик, празднуя завершенье труда, опять угодил в тюрьму, Айзек сам пошел в банк за получкой, и председатель сказал: «У вас надо просить взаймы, а не платить вам», а миновало уже семь месяцев, и тут-то он впервые вспомнил, на счету скопилось двести десять долларов, а крыша была у них первым солидным заказом, и когда он вышел из банка, то на счету лежало уже двести двадцать долларов, и, чтобы погасить долг, оставалось добавить двадцать — до двухсот сорока, — и он добавил (правда, через три месяца, когда итог вырос до трехсот тридцати) и сказал: «Теперь я ему перечислю», но председатель возразил: «Перечисленья сделать не могу. Маккаслин запретил. Но вас ведь двумя именами крестили; откройте себе на второе имя новый счет»; но он обошелся и так — заработанное серебро и бумажки завязывал в носовой платок и хранил в кофейнике, увернутом в старую рубашку (вот так же завернул его в рубашку, везя из Уорика восемнадцать лет тому назад, Теннин прадед), на дне обитого железом сундука, что старик Карозерс привез когда-то из Каролины; и хозяйка удивлялась: «Даже без замка! И даже дверь, уходя из дому, не запираете!», а он глядел на нее спокойно, как на Маккаслина в тот первый вечер здесь, — на женщину, чужую ему вовсе и ставшую роднее родни, ибо те, что служат вам хотя бы и за деньги, становятся родными, а те, что ранят сердце, делаются ближе брата и жены
а была и жена теперь; старика он вызволил из тюрьмы и, привезя к себе в комнатушку, силой вытрезвил, сутки провозился неусыпно около него, поставил на ноги и накормил, и они построили заказанный сарай, — не крышу только, а весь снизу доверху, — и на дочери фермера-заказчика он и женился; она у отца была единственная, ростом невеличка, но — странно — крупней, чем казалось на взгляд, плотней, что ли, темноглазая, со страстным, сердцевидного очертанья, лицом; хоть и занятая по хозяйству, она приглядывалась к нему днями напролет, пока он пилил балки по разметкам старика; и она:
— Папа рассказал мне про тебя. Та ферма — она по-настоящему твоя ведь?
а он:
— И Маккаслина.
— Ему что — по завещанию отписано полфермы?
и он:
— Зачем тут завещание. Его бабушка — моему отцу сестра. Мы с Маккаслином все равно что братья.
а она:
— Он тебе троюродный племянник, и больше никто. Ну, да не в том дело.
И они поженились, она стала его женой, его обетованным краем, раем неземным и вместе земным, ибо снова повторилась извечная земная повесть — и с ним тоже, ибо каждый должен поделиться собою с другим живущим, дабы войти в обетованную ту землю, и, делясь собой, сливаются они воедино — на это время хотя б, но сливаются, на время пусть и краткое, но сливаются неразделимо, невозвратно и необратимо; еще не переехал он с женой из тесной комнатки, но раздались у комнатушки стены, исчез пол и взреял потолок, и одета она была в мыслях Айзека сияньем, когда он утром уходил и возвращался в нее вечером; тесть уже имел в городе участок и дал строительный материал, и Айзек с партнером стали возводить одноэтажный домик с верандой — ее приданое от родителя и свадебный подарок ото всех троих, и условлено было не говорить ей, покуда не кончат, не приготовят для въезда, и он так и не узнает, кто сказал ей — но только не тесть и не партнер (хоть одно время Айзек думал, что тот проболтался спьяну), и как-то он пришел с работы — скорей умыться и передохнуть минуту, и пора будет спускаться к столу, к ужину — вошел не в каморку наемную, а в чертог, ибо останется та комнатушка осиянной и в старости, и после утраты счастья — и увидел вдруг лицо жены, она проговорила: «Сядь», и оба сели на край постели, еще и не касаясь друг друга, и было лицо ее напряжено и грозно, и голос был страстным и гаснущим шепотом безмерного обещания: