Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
Так она беспорядочно размышляла, ворочаясь с боку на бок в слишком узкой для нее кровати. А коптилка, стоявшая на печи напротив полуоткрытой двери, издевательски подмигивала, будто насмешливо подтверждая: мол, да, дорогуша! Я ведь тоже знаю, что в глубине души ты всегда была грешной, просто тебе не хватало смелости. Для тебя то, что скажут люди, было важнее всего на свете. Ты была покрыта множеством слоев шелухи. Законы, слова, стыдливость. Но внутри, Эстерка! Глубоко внутри — как это выглядело там?
И странное дело: Эстерка, словно общаясь с мигавшей коптилкой, тоже принялась подмигивать ей и хихикать каким-то полупьяным некрасивым смешком. Свои трясущиеся губы она спрятала в пуховую подушку, чтобы никто в доме не услышал этого смеха. В своем самокопании она действительно считала, будто у ее грешных мыслей есть голос и все домашние напряженно вслушиваются и способны расслышать все, что происходит сейчас в ней. Ей казалось, что Кройндл в своей ревности прислушивается к ее мыслям еще внимательнее, чем все остальные…
Глава двадцатая
Катастрофа
1
Знакомый, доходящий до самого сердца запах защекотал дрожавшие ноздри Эстерки, и предчувствие близости к кому-то чужому, но привлекательному заставили ее губы растянуться в масленой улыбке. Она толком не понимала: то ли это был запах выпитого ею чая с ромом, то ли чужое ароматное дыхание, то ли мягкость большой пуховой подушки, то ли деликатное прикосновение «того самого», кто повсюду преследовал ее и отыскал даже здесь, посреди ночи, в крохотной спаленке Кройндл…
Но чем дальше, тем телеснее она ощущала близость «того». Из голубоватого пара, клубившегося над большой позолоченной чашкой с двумя ручками, выросла стройная фигура с эполетами. Лицо Менди и русская шинель… Он наклонился к ней, не резко и грубо, как это делал Менди, а нежно и трепетно, как подросток, по уши влюбленный и еще не знающий, как прикоснуться к своей возлюбленной, прикоснуться так, чтобы почувствовать сладость ее тела и в то же время не обидеть ее. Но в своей беспомощности он попадает именно туда, куда не следует, и именно так, что обижает.
— Ай лав ю, — туманно и горячо прошептал он и наклонился еще ниже к ней. Его гладкий расчесанный парик осыпал ее пахучей пудрой и щекотал шею. — Же ву зем!.. — перешел он на другой язык. — Я вас очень, очень… — вдруг забормотал он на корявом русском и сразу же перешел на еврейский, на простой еврейский. Это было уже полным потрясением в ее затуманенном, мечтательном состоянии.
— Кройндл… Кройнделе… — зашептал теперь «тот самый» дрожащим мальчишеским голосом.
— Как? Кройндл? — загорелась в ней мутная ревность, как красный огонь в тумане. — Кройндл? Вот как? — переспросила она с сильной обидой. — Я… я не она… Я!..
Она хотела сердито сказать: «Я ведь не Кройндл. Я Эстерка, настоящая Эстерка», — но слова застряли у нее в горле. Ее губы отяжелели и слиплись. Казалось, каждое слово весило пуд.
Но ее полузабытье все-таки стало рассеиваться и быстро переходить в явь, тоже похожую на сон… Будто сквозь легкие ажурные завесы, одна тоньше другой, она переходила из глубокой тьмы в мутную серость.
Теперь она яснее ощутила протянутые к ней неуверенные гладкие руки и частое дыхание. Эти руки искали, где послаще, помягче и пооткрытее, пытались расстегнуть ночной жакетик. Она не привыкла, чтобы чужие руки так ощупывали ее тело, берегшееся столько лет, как святыня. Даже Йосеф, ее жених, до вчерашнего дня не позволял себе таких прикосновений. Но теперь ее воля как-то растаяла, сменившись усталостью. Поэтому она не отталкивала эти горячие руки, позволяя им блуждать по своему жаждущему телу. Она даже не хотела открывать глаза, чтобы тот был еще загадочнее, еще слаще, еще смелее. Только не просыпаться! Главное: не пробуждаться совсем, не разочароваться из-за вечной будничности. Только не это.
Но руки становились все наглее и настойчивее. К сладости поглаживаний примешивалась легкая боль, и она принудила ее очнуться. Но даже полностью открыв глаза, Эстерка ничего не увидала. Было темно, как в подвале. Она больше не видела ни входа в комнату, ни занавеси, ни печи, ни мерцавшего на кафельной печи огонька коптилки — та погасла. Сама собой или кто-то ее погасил? Неважно. Теперь все было неважно. Так даже лучше. В темноте легче пересекать границы сна и яви.
Давление гладких рук на ее груди стало мучительно сладким, как тогда, когда ее впервые сосал младенец, ее единственный сын.
— Кройндл, Кройнделе!.. — шептали дрожащие губы неуверенно, но горячо.
Теперь уже до ее сознания дошло, что это не «тот самый», а кто-то другой. Это был явно другой голос. Хотя и звучал он неотчетливым шепотом. Надо было еще раз построже сказать: «Я ведь не Кройндл!..» Но она была не в состоянии говорить сердито. Дурацкая улыбка на ее губах стала шире. Эстерка не хотела признаваться себе, кто это мог быть. Нарочно не хотела. Ею овладело какое-то дикое любопытство, хотелось почувствовать, что будет дальше. Как поведет себя тот, чье имя ей было слишком страшно называть. Неужели он действительно так мужествен и нагл, как доносила Кройндл, или она преувеличивала?.. Конечно, преувеличивала!
Чтобы хоть немного успокоить свою совесть, Эстерка все-таки совершила над собой невероятное усилие.
— Я не Кройндл… Я не… — снова зашептала она, но лишь уголком рта.
Собственный голос не слушался ее. Надо было ясно сказать: «Никакая я не Кройндл. Убирайся отсюда!» Но ее язык стал таким тяжелым, а губы все еще продолжали растягиваться в глупой улыбке, как у пьяной. К счастью, никто не мог увидеть эту улыбку в такой темноте. Все существо Эстерки теперь разделилось. Одна ее часть негодовала, другая — любопытствовала. Одна требовала что-то сделать, а другая желала прямо противоположного.
А шепот над ней становился все более прерывистым, дыхание шептавшего учащалось:
— Кройндл, Кройнделе… Не сердись! Только не сердись! Я тебя так люблю, так люблю…
«Ну, ты! Я ведь не Кройндл!..» — снова