Лайош Мештерхази - На озере Фертё
– Скажите, господин Кренц, разве вы найдете в этом году хоть клочок незасеянной земли? Здесь и во всем этом крае? А на будущий год вы и виноградников наших не узнаете! Научимся и мы хозяйствовать! Не всё сразу! У хорошего хозяина сначала кормят скотину, потом детей, а затем уж ест он сам. Еще посмотрите, каких лошадей да быков мы вырастим.
Кренц злобно, презрительно рассмеялся.
– Чего же на них смотреть, когда у бедняг с голоду ноги на ходу заплетаются!
Это был намек на быков Давида, которые в прошлом году еле таскали самих себя.
– Так то было в прошлом году, – тихо возразил Давид, – а нынче я свою пару быков не променяю даже на ваших, господин Кренц!
– Смотреть на них больно! – воскликнул Кренц.
– Вам-то чего больно? Какое ваше дело? – не выдержал Барна. – Вашего никто не трогает!
– Моего? – чуть ли не зарычал Кренц и угрожающе подался вперед. – Никто и не тронет! Да я лучше сам, вот этими руками, перебью весь свой скот! Сожгу его живьем и сам сгорю, лишь бы таким, как вы, не достался! – ревел он, потрясая в воздухе кулаками.
Лайош Давид все время старался сдерживаться. Председатель «Союза новых землевладельцев» строго-настрого предупредил его, зная, что Давид вспыльчив и горяч: «Ни в коем случае не поддавайся на провокацию. Держи себя в руках. Пусть себе кричит».
Как ни возмутили Давида последние слова Кренца, но он овладел собой и спокойно обратился к помощнику секретаря:
– Запишите на меня двенадцать хольдов покоса и продолжим нашу работу, не будем задерживать господина помощника секретаря ненужными спорами.
Прав оказался председатель: Кренц окончательно вышел из себя, хлопнул ладонью по столу и, отбросив ногой стул, с шумом поднялся. Голос его срывался, он чуть не плакал.
– Так мне, дураку, и надо! Все хотел помочь им! А зачем? Ну и наградил же меня господь жить с таким народом!
Давид пристально посмотрел на него и, сдерживая гнев, крикнул:
– Вас никто не заставлял оставаться в селе, господин Кренц! Будьте благодарны, что вам это разрешили! Понятно?
Кренц сделал шаг вперед и, опершись о край стола, прохрипел:
– Я не за дармовую землю стал хорошим венгром.
Я и тогда оставался венгром, когда это было опасно! Когда здесь все поголовно были членами немецкого «Бунда»,[2] когда вы еще…
– …Когда мы еще подыхали на фронте! – вставил Давид и поднялся со стула.
– Видно, лучше уж мне не говорить. Сейчас только за такими, как вы, правда. Но не всегда будет так. Помяните мое слово!
– Если хорошенько присмотреться к вашим делам, Кренц, не такой уж вы правдивый, как хотите казаться.
– К каким это делам? – И Кренц шагнул навстречу Давиду.
Крестьяне окружили их плотнее.
– Да вот хотя бы к таким: зачем, разрешите вас спросить, по ночам к старому кирпичному заводу подъезжают грузовики и почему сразу же после этого вам приходится спешно запрягать лошадей? Не думаю, чтобы здесь все было чисто!
– Подлая клевета! Старый прием!.. Видите, что ничего не можете поделать с человеком, у которого есть кое-какое имущество, так решили его в контрабанде обвинить?! Обвиняйте, если смелости хватит! Я не какой-нибудь бродяга. Я тут век прожил! Здесь жил мой отец, мои деды и прадеды. Каждый знает, что они честным трудом зарабатывали кусок хлеба, каждый знает, что я за человек. В чем же ты меня собираешься обвинить? Говори, не бойся!
– Придет время – скажу! Я-то не испугаюсь, а вот вы – не знаю! Если хорошенько покопаться в деле об убийстве пограничников…
– Повтори, что ты сказал? – угрожающе подступил к Давиду Кренц.
– А то, что коли медведь мед съел, пусть не ложится на солнышке, а сидит себе в тени!
Кренц стоял смертельно бледный, его воспаленные глаза сверкали гневом. Руки были сжаты в кулаки.
– Слышишь, ты! – взревел Кренц так, что задрожали стекла.
Одним прыжком он очутился рядом с Давидом. Давид стоял перед ним, смело глядя в глаза, хотя и был на целую голову ниже Кренца.
Несколько долгих секунд стояли они так, друг против друга, готовые к схватке. Оглянувшись на крестьян, Кренц опустил занесенный кулак, затем наклонился к Давиду и прохрипел:
– Ну, погоди, мы еще встретимся с тобой… На озере!
Плохо было то, что все деревенские старожилы в этой ссоре держали сторону Кренца. Надо было раскрыть им глаза. Так и в Бальфе сказали: нельзя допустить, чтобы середняки с десятью – двадцатью хольдами земли стали на сторону кулака Кренца, надо положить конец раздорам между переселенцами и коренными жителями села.
Понятно, что дело было не из легких; и мешало не только различие в языке. От всего этого у Давида и Барны голова кругом шла.
Поэтому Барна как-то сказал Лайошу Давиду:
– Я бы на твоем месте не стал в одиночку ездить на озеро. Такие, как Кренц, не бросают слов на ветер!
– Пока при мне кацор, никто мне не страшен! – засмеялся Давид.
Да Барна и сам говорил больше из желания поддразнить приятеля. Знал: нелегко его напугать. И кацор – штука хорошая. По форме – обычная коса, только намного меньше. Кацором косят камыш.
С того дня, как вражда между Кренцем и Давидом из тайной перешла в явную, казалось, воздух очистился, и люди словно повеселели, даже говорить стали громче. Известно, самая страшная гроза лучше нестерпимой духоты перед нею.
А Кренца в эти дни редко видели на селе. Он все разъезжал: то в Будапешт, то в Дьёр, то в Шопрон. Встречали его и в уездной управе в Ракоши. Сторонники Давида не имели бы ничего против, если бы Кренц и вовсе уехал из села.
Давид не страдал бессонницей, но спал мало и к тому же очень чутко. Пошевелится ли жена, раскроется во сне кто-нибудь из детишек на соседней кровати, всхлипнет ли сквозь сон меньшенький и, жадно чмокая губками, начнет сосать воздух, – он тотчас же услышит. В любую минуту Лайош без часов мог сказать, сколько времени. И все же в этот вечер он на всякий случай завел будильник: жена собиралась в Шопрон, кое-что продать, сделать необходимые покупки. С нею вместе ехал Иштван Барна. Он тоже припас для продажи несколько десятков яиц, но ехал он в Шопрон главным образом по общественным, по кооперативным делам.
Лайош проснулся еще до того, как должен был зазвонить будильник. Он мирно тикал на столе. За окном стояла ночная мгла. Лайош чиркнул спичкой – без десяти три. Он поднялся, выключил звонок будильника, оделся, вышел во двор. Не зажигая фонаря, вошел в хлев. Быки забеспокоились, но, узнав шаги хозяина, затихли. Слышалось только мерное похрустывание. Лайош умылся на кухне и только после этого вернулся в избу и зажег свет.
– Вставай, мамочка! – сказал он жене. Она лежала на спине, по-детски закинув руки за голову. Рубашка на груди чуточку сползла. О, она была еще желанной и красивой женщиной – его жена!
– Я пошел запрягать, – добавил Лайош.
Пока собирались, подошел Барна. Они сели на телегу. Ребят будить не стали. Только младшего, грудного, жена взяла с собой; двое старших остались дома. Еды им на целый день она еще с вечера настряпала, кастрюлю убрала на буфет, чтобы кошки не добрались.
По мере того как телега поднималась на гору, звезды блекли и гасли, а когда прощались на станции, небо посерело. Еще до восхода солнца Лайош Давид успел вернуться к озеру, распряг быков и принялся косить камыш.
Он работал споро, в полную силу своих крепких рук. Вокруг было пустынно, ни души. Только черная собачонка, которая увязалась за Давидом из дому, шныряла поблизости, что-то вынюхивая в камышах. Шуршал кацор, иногда взлетала из гнезда птица, испуганная появлением человека. И больше ни звука. Тишина.
Остановившись, чтобы отбить кацор, Лайош услышал, как где-то далеко тяжело вздохнул паровоз, даже не поймешь – на этой стороне озера или на австрийской.
В этом году Давид первым вышел на озеро косить. Он насилу отыскал в густых зарослях доставшийся ему по жребию участок.
Пройдя первый ряд, Лайош сгреб камыш и сложил его на телегу: дома тоже нужен был корм скоту. До десяти часов он проработал без передышки, пока не ощутил голод и жажду. Припекало, и Лайош невольно подумал, что к полудню станет еще жарче. Лето кончалось, а дождя все не было. За всю свою жизнь Лайош не помнил такого засушливого лета. Камыш стал жестким, земля, даже на болотистом берегу озера, потрескалась и крошилась, а ведь еще в прошлом году здесь были непролазные топи.
Лайош присел на охапку скошенного камыша и развернул завтрак. Собачонка, рассчитывая получить свою долю, сидела неподалеку, провожая взглядом маленьких, как пуговки, глаз каждый кусок, который хозяин отправлял себе в рот.
– Что, проголодалась? Ну, на, ешь! – улыбнулся Лайош и бросил собаке шкурку от сала. Поймав ее на лету, собачонка принялась грызть.
Лайош вытер нож, спрятал его, не спеша подошел к телеге, отыскал бутылку с водой, напился и улегся на свежескошенный камыш. Он хотел было немного вздремнуть, но дробное тявканье собачонки заставило его подняться.