Жорж Роденбах - Призвание
В нем пробуждалась уверенность. Его духовное призвание, долгое время грезившееся ему, соблюдаемое им, вдруг получило определенность, показалось как бы написанным на воздухе в стенах церкви. Слава Богу, призвавшему его! Он теперь принял твердое решение. Так как именно доминиканец явился проповедовать в эти дни и убедил его, — это было, конечно, указанием на то, что он сам должен был поступить в этот знаменитый орден! Облечься в одежды св. Доминика, белую сутану, черную мантию цвета морской птицы, чтобы улететь к Богу. С этого дня решение было бесповоротно! Он получил милость познать свое призвание.
Он заговорил об этом с матерью, не сейчас, но спустя несколько дней после раздачи наград, когда он получил все знаки отличия. Он прошел теперь все классы, кончил образование. Он только что простился с коллежем, где протекла между белыми стенами его набожная и счастливая юность. Что он теперь будет делать? Г-жа Кадзан не спрашивала его, даже не думала об этом, считая вполне естественным то, что он навсегда останется возле нее, желая только любить ее и продолжать молиться. У него достаточно было средств, что бы жить, ничего не делая, пользуясь хорошими беседами, слушая мессы, чтения, может быть, предпринимая некоторые ученые работы, где он продолжал бы дело своего отца, изучая историю великих имен отчизны.
Ганс знал эту прекрасную мечту о жизни вдвоем, взлелеянную его матерью. Она часто говорила ему об этом; он всегда соглашался с нею, чтобы не огорчать ее, в ожидании часа и знака, поданного Богом. Теперь Бог подал ему решительный знак во время последних дней размышления в коллеже. Это стало вдруг очевидным, как приближение великого света, и он видел свою просветленную душу, точно ставшую приемной, где Христос, спустившись, беседовал с ним.
Он решился, он признался во всем бедной г-же Кадзан, которая с первых слов зарыдала. Что она слышала? Чего Бог еще требовал от нее? Это было равносильно известию еще об одной смерти. Она снова останется одна. Теперь Ганс, бледный от своего признания, показался ей второю восковою статуей, после той — труп мужа, — которую она увидела в ту ночь между собою и колыбелью. Он тоже уже словно похолодел, замолк! Ганс молчал; он высказал просто и твердо волю Бога, и теперь г-жа Кадзан чувствовала холод чего-то непоправимого.
— Нет, Ганс! Это невозможно! Что станется со мною? Подожди по крайней мере, чтобы я умерла.
— Бог даст тебе сил, мама; это для нас большая милость!
— Нет, это большое несчастье, Ганс, для меня, а также и для тебя. Ты еще ребенок, ты не знаешь; ты не можешь этого понимать. Попытайся сначала пожить! Ах! Какая я несчастная! — Г-жа Кадзан зарыдала. — Ганс! Мой бедный Ганс! — И она повторяла это имя страстно, точно орошая его слезами, целуя его; и она ходила по комнате, в замешательстве, смущенная, все повторяя: — Ганс! Ганс! — Точно это имя было уже потеряно, как бы бедная птичка, улетевшая из сердца, которую она звала, хотела снова поймать.
Ганс не настаивал в этот день, смущенный этим кризисом, этим сильным горем его матери. Он молил небо, чтобы оно просветило, приучило его к этой мысли. Затем он снова сделал попытку: он должен был выполнить свое призвание; нет ничего серьезнее и важнее, как не обмануться в своем призвании; его дорога была вполне ясна; он отчетливо слышал голос Бога. Он понял, что его призывают. Разве он мог не ответить Богу?
На этот раз г-жа Кадзан призадумалась, она ответила не только слезами. Он должен был быть благоразумным, не решаться так быстро, сгоряча. Разумеется, она не будет противиться его призванию; но надо сначала увериться в нем, подождать немного, узнать свет, отрешиться от него только тогда, когда он почувствует себя в нем чужим.
Он был молод, слишком молод. Она просила у него об одной вещи, довольно законной: подождать один или два года, самое большое, до его совершеннолетия. Он мог бы продолжать свою набожную жизнь, свои упражнения в благочестии. Она сама будет принимать в этом участие. Они снова будут вместе проводить майские дни, полные цветов. Разве это не будет уже логическою прелюдией, чудною подготовкою к духовной жизни? После такого промежутка, если Бог снова призовет его, он отправится; но до тех пор она не даст своего согласия. Этим кончился спор.
Она говорила с твердостью, удерживаясь от слез, придавая своему голосу уверенность.
Ганс был потрясен. Надо было чтить отца и мать. Это тоже было заповедью Бога. А как было ему не послушать своей столь благородной, хорошей и печальной матери? О, да, печальной! Теперь г-жа Кадзан оставалась расстроенной целыми днями, еще более страдая от мигрени, вследствие опасений за будущее, где ее надежда так бледно сверкала…
Как ничтожны были ее надежды на то, что она отвратит это духовное призвание, показавшееся столь твердым, подготовленным к тому же столькими годами религиозного рвения и мистической экзальтации?
Вдова думала, что она сама способствовала этому большому несчастью, постигшему ее. Ее средство обратилось против нее самой. Она радовалась горячей вере Ганса, видя в этом способ владеть его душой. Она еще усиливала его набожность лишними молитвами после молитв в коллеже. Она хотела спасти его от женщин и греха, отдавая его Марии, но Дева Мария захватила его больше, чем могли бы сделать все другие женщины.
Это была такая любовь, которую ни с кем нельзя было делить. Ее в особенности надо было остерегаться. Она подала знак, и ее сын должен был уйти, оставить ее, никогда не вернуться. Жить далеко от нее, точно с супругой, которая ревнует даже к матери.
Подумать, что она ничего не предвидела, ни о чем не подозревала — ах, это ослепление, эта самонадеянность матери! — в течение всех этапов этого религиозного рвения, через которое он удалялся из ее жизни: первое причастие, проповедь, монахи, майские службы, поступление в конгрегацию и зачисление в певчие!
Здесь, правда, у нее было что-то вроде предчувствия, когда она задрожала, не соглашалась видеть, как упадут все его волосы, не желала, чтобы у него была бритая голова по правилу.
Но это было ничего, это было еще не горе, по сравнении с тем, которое ей угрожало… Когда он заговорил о своем желании вступить в орден, мать, в силу какого-то смущения и локализации идей, которое иногда ощущается в минуту великих огорчений, неожиданно увидала только единственную вещь, опечалившую ее, — тонзуру. Ах, на красивой и любимой голове, где уже ради служения алтарю волосы стали более редкими! Теперь еще эта рана, это место, трагическое, как глаз Бога, позади бледного стекла! Да! Это была мертвая звезда, пустой циферблат, показывающий только вечность, этот единственный уголок, точно имеющий целью обозначать отречение от всего остального тела! Тонзура! Рана в форме облатки!
Г-жа Кадзан видела только это, несмотря на наставший теперь более отдаленный срок, думая только об этом в течение долгих вечеров, когда, чувствуя мигрени, она облокачивалась на подушку из волос, предчувствуя час, когда она снова, может быть, распорет ее, прибавит то, что упадет под ножницами, ради — тонзуры…
Но тогда подушечка не будет помогать ей во время мигрени и станет для нее маленькой подушкой мертвеца.
Часть вторая
Глава I
— Ганс, хочешь идти со мною?
— Куда ты идешь?
— К г-же Данэле; она нас ждет.
— Нет, прости. Я лучше останусь. Я работаю.
Г-жа Кадзан не настаивала, заперла за собою дверь, и шум ее медленных шагов вскоре затих на винтовой лестнице их дома. Это повторялось каждый раз, когда она предлагала своему сыну прогулку или какое-нибудь скромное развлечение. Он выходил с нею только утром, чтобы присутствовать у обедни в церкви Notre-Dame. Она, вера которой была не особенно горячей с минуты ее великого несчастья, заставившего ее почти усомниться в Боге, привыкла каждый день бывать у обедни, скорее с целью выходить с своим сыном, провести с ним лучшее время, так как сейчас же после возвращения он запирался на целый день в большой комнате первого этажа, где прежде устраивали майские празднества в честь Богородицы. Камин и теперь имел вид алтаря; цветы обновлялись пред статуей Богородицы, всегда свежие, точно на новой могиле. Здесь Ганс устроился для своей работы, перед большим столом, загроможденным книгами и рукописями.
В продолжение нескольких месяцев, протекших после окончания коллежа, он старался создать себе такие занятия и заботы, которые были бы одновременно плодами благочестия и эрудиции. Он готовил работу о фламандских бегинажах; он изучил историю их со времени их далекого основания св. Бегою, сестрой Пепина, учредительницей ордена, в особенности, прошлое бегинажа в Брюгге, который еще функционировал. Ганс иногда заходил туда, в те единственные дни, когда он решался выходить, направлялся в сторону зеленого предместья, где он стоит одиноко, проводил приятные минуты в мечтах под вязами на лужайке, смотрел, как мелькал в окнах какой-нибудь головной убор, точно белая птица в ледяном поле телескопа, молился в часовне, где имена прежних настоятельниц стирались вместе с далекими датами пятнадцатого и шестнадцатого века, на надгробных досках ее пола.