Алексей Ремизов - Посолонь
Воробьиная ночь[101]
Валили валом густые облака, не изникали, — им сметы нет. За облаками возили копы[102], и туча шла за тучей, как за копой веселая копа, поскрипывали колеса.
Ветром повеяло б, грянул бы гром! Не веяли ветры, не крапнул дождик.
Ни звериного потопу, ни змеиного пошипу.
В тихих заводях[103] лебеди пели.
И разомкнулось тридевять золотых замков, раскуталось тридевять дубовых дверей — туча за тучу зашла — затрещало, загикало, свистело, гаркало.
Воробушки[104] — ночные полуночники, выпорхнув, кинулись по небу летать.
Ковал кузнец воробьиную свадебку, ковал крепко-накрепко, вечно-навечно, — не рассушить ее солнцем, не размочить дождем, не раскинет ветер, не расскажут люди.
Ковал кузнец Кузьма-Демьян[105] вековой венок.
И стала перед невестою-воробушкой чужая сторона, не изюмом, горем усаженная, не травой, слезами покрытая.
Узлюлекнула[106] воробушка:
— Понеситесь вы, ветры, с высоких гор! Подуйте, ветры, на звонки колоколы! Вы ударьте, звонки колоколы, по сырой земле, расшатайте пески, раздвоите сыру землю на могиле матери. Вы сшибите, звонки колоколы, гробову доску! Сдуйте тонко-белое полотенце! Разомкните руки матери, раскройте глаза ее, поставьте ее на ноги. Не придет ли она, не прилетит ли к моему дню, к часу великому.
Летали воробушки, прятались-тулились рахманные под небесные ракиты, под мосты калиновые, нагуливались воробушки до любви[107].
Раскунежились, пошли они пляс плясать вприсядку, квасили, жарили друг дружку по носам. Один воробей в трубу скаканул, другой воробей в колодец упал, третий воробей невесть что наделал.
И падали кто как попало, бесхвостые, бесклювые, с неба на землю, — навалили горы воробьевые[108]. И ничего-то не родила гора, родила Воробьева гора один бел-горюч камень.
Заныло сердце, как малое дитятко:
— Родимая моя матушка! Что же ты ко мне не подшатнешься? Призагуньте, призамолкните! Расступитесь, пропустите! Подшатнись-ка ты, посмотри на меня…
Засвирило все небо[109], красно, что жар.
Раскачён жемчуг — васильковая слеза катится на грудь, с груди на траву.
Перекати-поле[110] унесла слезу.
Не разжалила[111] невеста сердце матери: знать, отводила она волю, отнежила негу, открасовала свою девичью красу?
Сердце матери оборотливо, сердце матери обернется, — даст великое благословение.
И раскрылась могила, — стала мертвая.
А там разбили сорок сороков, тридцать три бочки, — и хлынуло пиво-мед пьяное-распьяное.
Все поля и луга, леса, перелески, заборы и крыши до корня смочены.
Первые петухи пропели — полночь прошла. И вторые петухи пропели — перед зарей. И третьи петухи пропели — на самой заре.
А они, неугомонные, справляли великий запой, хмельные ворушили, с пьяных глаз вили воробушки не воробьиное — гнездо ремезовое[112].
Догорела четверговая страстная свеча[113], закурились избы, — волоком от трубы до трубы стлались книзу сизые дымы.
Поросятки-викуны[114] рылись под грушей в сладких падалках[115], а их была целая груда — непочатый край.
Борода[116]
С горки на горку, от ветлы до ветлы примчался ильинский олень, окунул рога в речке[117], — стала вода холоднее.
Тын зарастает горькой полынью, не видать перелаза.
В садах наливается яблоко: охота ему поспеть к Спасову дню.
И шумя висят, призаблекнувши, листья. Утомленные, клонятся никлые ветви.
Щебетливая птичка научает дитят перелетному делу. Один у нее лад на все прилучья[118]:
— Скоро в путь опять![119]
Дождется ль рябина студеных дней, нарядная, опустила она свои красные бусы к земле.
Шумный колос стелет по ниве сухое время.
На проходе страда. Подоспели дожинки.
Дожинают и вяжут последний сноп.
Уж кличут на Бороду.
И потянулся народ — белый мак — по селу на жнивье.
А Борода стоит, развевается, золотая, разукладная, много янтаря в ней, много усика долгого, тонкого, острого, как серп.
— Завивать, завивать бородушку!
Разогнули солому, посыпают земли: пусть мать — сыра земля покроет ее материнской пеленой на красное годье[120], на новое лето, на веселый дород.
— Нивка, отдай мою силу![121] — причитает-приговаривает жнея, красивая молодка Василиса в длинной белой рубахе с серпом на плече.
И катается молодка по жнивью, просит и молит свою ниву.
Несут девки межевые васильки, подвивают васильками Бороду, расцвечивают ее васильками — крестовой слезой. И кругом, как ковер, васильки.
Собрала Борода людей вместе, — поднялось на всю ниву веселье.
Запалили солому, заварилась отжинная каша.
— Нивка, отдай мою силу!
И идут хороводом вокруг Бороды, ведут долгие песни, перевиваются долгие песни пригудкой[122], и опять на широкий разливной лад хороводы.
Село за орешенье солнце, тучей оделась заря.
А Борода в васильках разгорается.
Берет коновода пляс.
Бросила молодка серебряный серп, подсучила рукава, сбила подпояску да из кона, пустилась в пляс.
Звенел ее голос, звенела песня.
Катил за облаками Илья, грохотал Громовник на своей колеснице, аж поджилки тряслись.
И сбегался хоровод, разбегался, отклонившись назад, запрокинув голову, — это ласточки быстро неслись по земле, черкая крыльями.
Седой ковыль, горкуя голубем[123], набирался гульбы, устилал, шевелил, шел по полю дальше и дальше за покосы, за болото, за зарю.
И зарей ничего так не слышно, только слышно, только слышно, только слышно, только чутко:
— Нивка, отдай мою силу!
От четырех птиц — железных носов[124], из-за темных каточин[125] вышла молодая медведица посмотреть на Бороду.
Купена-лупена[126] стращала медведицу тремя пальцами, ровно дите рогатой козой.
Вындрик-зверь[127] стремглав бежал за сине море.
И горел хоровод, пока солнце взошло.
Кикимора
На петушке ворот, крутя курносым носом, с ужимкою крещенской маски, затейливо Кикимора[128] уселась и чистит бережно свое копытце.
— Га! — прыснул тонкий голосок, — ха! ищи! а шапка вон на жерди… Хи-хи!.. хи-хи! А тот как чебурахнулся, споткнувшись на гладком месте!.. Лебедкам-молодухам намяла я бока… Га! ха-ха-ха! Я Бабушке за ужином плюнула во щи, а Деду в бороду пчелу пустила. Аукнула-мяукнула под поцелуи, хи!.. — Вся затряслась Кикимора, заколебалась, от хохота за тощие животики схватилась.
— Тьфу, ты, проклятая! — отплевывался прохожий.
— Га! ха-ха-ха! — И только пятки тонкие сверкнули за поле в лес сплетать обманы, причуды сеять и до умору хохотать.
1903
Осень темная[129]
Бабье лето[130]
Унес жаворонок теплое время.
Устудились озера.
Цветы, зацветая пустыми цветами, опадают ранней зарей.
Сорвана бурей верхушка елки. Завитая с корня, опустила верба вялые листья. Высохла белая береза против солнца, сухая, небелая пожелтела.
Дует ветер, надувает непогоду.
Дождь на дворе, в поле — туман.
Поломаны, протоптаны луга, уколочены зеленые, вбиты колесами, прихлыстнуты плеткой.
Скоро минует гулянье.
Стукнул последний красный денек.
Богатая осень.
Встало из-за леса солнце — не нажить такого на свете — приобсушило лужи, сгладило скучную расторопицу[131].
По полесью мимо избы бежит дорожка, — мхи, шурша сырым серебром[132] среди золота, кажут дорожку.
Лес в пожаре горит и горит.
В белом на белом коне в венке из зеленой озими едет по полю Егорий[133] и сыплет и сеет с рукава бел жемчуг.
Изунизана жемчугом озимь.
И дальше по лесу вмиг загорается красный — солнце во лбу, огненный конь, — раздает Егорий зверям наказы.
Лес в пожаре горит и горит.
И птицы не знают, не домекнуться певуньям, лететь им за море или вить новые гнезда, и водные — лебеди — падают грудью о воду, плывут:
— Вылынь[134], выплывь весна! — вьют волну и плывут.
Богатая осень.
Летит паутина.