Олег Михайлов - Куприн
— Как ваш рассказ?
— Перечитал дважды и ставлю точку.
«…В его мозгу резким, высоким звуком — точно лопнула тонкая струна — кто-то явственно и раздельно крикнул: бу-ме-ранг! Потом всё исчезло: и мысль, и сознание, и боль, и тоска. И это случилось так же просто и быстро, как если бы кто дунул на свечу, горевшую в тёмной комнате, и погасил её…» — пробежал глазами Куприн последние строки.
— Тогда оставим мрачные материи и направимся немедля на набережную… — Чехов положил на плечо Куприна сухую сильную руку.
Вся ялтинская набережная была заполнена празднично одетым народом. Раскланиваясь со знакомыми, Чехов ни разу не последовал массовому примеру ялтинских обывателей, приветствовавших друг друга шумными пасхальными возгласами и поцелуями. Куприн слышал, что ещё истово богомольный отец Чехова, бессменный церковный староста одной из таганрогских церквей, своим аскетизмом и суровой фанатичностью подавил в мальчике религиозные чувства.
В сквере Чехов указал на уединённую скамейку, глядящую на море.
— Ну что, молодые люди, — шутливо сказал он, присаживаясь. — Может быть, подбросите старику какой-нибудь сюжетец или хотя бы красочную деталь? А то я пишу всё меньше и меньше…
— Всё-таки я вам уже пригодился, — в тон ему отозвался Бунин. — Вспомните, Антон Павлович, начало вашей повести «В овраге».
— Да, господин маркиз! Это вы рассказали мне, как сельский дьячок до крупинки съел два фунта зернистой икры. Где это было?
— На именинах моего отца, — улыбнулся Бунин. — Ел, коченея от наслаждения, как его ни пытались от икры оторвать!
Чехов принялся хохотать с тем мучительным удовольствием, с которым он хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно нравилось.
— Вы замечательно подмечаете художественные подробности, — чуть шепелявя, сказал он и вдруг прибавил: — Только вот вам мой совет — перестаньте быть дилетантом, сделайтесь хоть немного мастеровым. Это очень скверно — писать так, как должен был я из-за куска хлеба, но в некоторой мере обязательно надо быть мастеровым, а не ждать всё время вдохновения…
Куприн слушал их, втайне завидуя тому, как легко, непринуждённо держится с Чеховым Бунин, почти как с равным. «Как они близки, — подумал он. — У меня так никогда не получится!»
После недолгого молчания Бунин спросил у Чехова:
— Любите вы море?
Море, серо-лиловое, зеркальное, поднималось перед ними очень высоко.
— Да, — ответил тот. — Только уж очень пустынно.
— Это и хорошо, — сказал Бунин.
— Не знаю. — Чехов глядел куда-то сквозь стёкла пенсне и, очевидно, думал о чём-то своём. — По-моему, хорошо быть офицером, молодым студентом… Сидеть где-нибудь в людном месте, слушать весёлую музыку…
И, по своей манере помолчав, без видимой связи прибавил:
— Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря я читал недавно в одной ученической тетрадке? «Море было большое».
«Да, Бунин, конечно, близок Чехову, — сказал себе Куприн. — И очень ему далёк. Как он любуется одиночеством, надменной отчуждённостью! Эх, Иван, Иван! Больно уж ценишь ты красивые переживания. Эстет… А по мне, так нет ничего дороже, чем густой мёд обыденной жизни, чем эта толпа на набережной и разношёрстный народ на пристани — русские, украинцы, молдаване, греки, евреи, татары…»
Он уже не раз ощущал, что Бунин, близкий товарищ, талантливый художник, прекрасный поэт, порою раздражает и даже злит его.
— А не отправиться ли нам в греческий ресторанчик? — нарочито бодро предложил Куприн. — К доброму пьянице Кастаки… У него божественная кефаль и прекрасное белое вино…
«Одесские новости» наконец откликнулись, одарив Куприна небольшой суммой, и он самолюбиво желал угостить Чехова и Бунина «на свои».
— Нет, молодые люди. — Чехов поднялся. — Вы обязательно отправляйтесь в ресторан. А мне пора домой. Стетоскоп строгого Елпатьевского уже ждёт меня…
Его высокая фигура ещё долго виднелась в толпе на набережной.
— Знаешь, Саша, — сказал Бунин. — К чёрту ресторан! Давай лучше возьмём у проводника лошадей и закатимся в горы. На Уч-Кош, выше водопада.
— А ты справишься с лошадью? — насмешливо проговорил Куприн. — Я в Проскурове в ресторан въехал верхом на второй этаж. Не оставляя седла, выпил рюмку коньяку и спустился вниз по лестнице. Заметь: всё это на старой одноглазой бракованной кобыле. Цирковой трюк высшего класса!
Бунин холодно ответил:
— Лошадей я знаю не хуже тебя.
— Ты? — Куприн захохотал. — Ведь ты шпак! Штатская штафирка!
У Бунина лицо пошло пятнами:
— Мой отец был лучшим лошадником в округе и посадил меня в седло, когда мне было пять лет!
— Ну прости, прости… — Куприн понял, что не шутя задел приятеля. — Извини меня! Вася! Ричард! Это же не я, это моя злая кровь князей Кулунчаковых бродит во мне!
— Изволь! — Бунин резко встал. — Тогда пошли искать проводника.
…С ялтинского шоссе они свернули на тропинку, узкую и крутую. Маленькие шерстистые лошадки бежали споро, привычно. Куприн с небрежной офицерской ловкостью ехал за проводником. Внезапно Бунин, слегка задев его крупом лошади, обогнал и помчался с гиканьем по тропе. Мелкие камешки с шорохом сыпались вниз, туда, где в бездне расстилалось солнечное поле воды. Куприн, отчаянно понукая свою лошадёнку, поспешил за ним.
— Урус! Шайтан урус! — обалдело кричал оставшийся где-то внизу проводник.
Тропинка пропала в облаке, мгновенно стало очень сыро. Куприн, доверясь чутью татарской лошадки, гнал и гнал её вверх.
Он настиг Бунина на узенькой площадке среди скал, когда туман остался под ногами.
— Ты что? — крикнул он, перехватывая повод. — Совсем спятил?
— Посмотри, Саша, — как ни в чём не бывало мечтательно сказал Бунин. — Вот сюда, на провалы в облаках, там какая-то дивная неземная страна… А скалы? Они известково-серые… Как птичий помёт…
— Издеваешься надо мной? — зарычал Куприн, совсем по-звериному щуря маленькие глаза. — Ты чудовищно честолюбив! Согласен, убедил — ты отлично ездишь верхом. Доволен?
— Я не честолюбив, я самолюбив, — ответил Бунин.
— А я? — быстро остывая, спросил Куприн. И на минуту задумался, сощурив по своему обыкновению глаза и пристально вглядываясь во что-то вдали. Потом зачастил: — Да, я тоже. Я самолюбив до бешенства и от этого застенчив иногда до низости. А на честолюбие даже не имею права. Я и писателем стал случайно. Долго кормился чем попало, потом стал кормиться рассказишками, ты же лучше других знаешь! Вот и вся моя история…
Появился проводник, бормоча ругательства. Бунин ласково сказал ему:
— Как тут красиво! Море! Вёрст на пятьдесят, на сто вперёд!
Тот от негодования только почмокал, а затем всё-таки отозвался:
— Эх, барина, как мине всё это надоел! Каждый день видим…
Спускались молча, медленно, не обращая внимания на причитания проводника. Куприн жадно вдыхал горячий южный воздух, остро чувствуя все оттенки запахов и ароматов: нагретого камня, молодого зверобоя, расцветающего миндаля.
— А ведь аппетит разыгрался, и страшенный, — примирённо сказал он Бунину.
— Навестим дражайшую Варвару Константиновну? — ответил тот. — Она-то ублажит нас по первому классу!
— Ещё бы! — Куприн по-мальчишески присвистнул и с лихостью кадета выполнил «ножницы» — гимнастическим движением ног перекинул тело, сев лицом к хвосту, а затем бросил себя назад. — У Харкевич сегодня открытый пасхальный стол!..
Хозяйки дома не оказалось, но её муж, маленький весёлый толстяк, взмолился:
— Варвара Константиновна делает пасхальные визиты и никогда не простит мне, если вы не отведаете всего, что приготовлено…
Он провёл гостей, которые отказывались только для вида, в большую столовую, а затем лишь наблюдал с возрастающим изумлением, как стремительно исчезали с тарелок закуски, горячие блюда, как пустели бутылки. На прощание Куприн предложил:
— Надо написать и оставить Варваре Константиновне стихи.
И они с Буниным, хохоча, перебивая друг друга, стали сочинять строчка за строчкой шутливое послание, записывая прямо на скатерти:
В столовой у Варвары КонстантиновныНакрыт был стол отменно-длинный,Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки —И вдруг ото всего ни крошки, ни соринки:Все думали, что это крокодил,А это Бунин в гости приходил…
Когда они вышли из дома Харкевич, было уже совсем темно — по-южному, тепло, тихо, с ясным месяцем и редкими лучистыми звёздами в глубоком небе. Крымский вечер навеял Куприну настроение умиротворённости и покоя. Море ласково, с влажным шелестом лизало берег.
— Как мучительно больно, как непонятно — до дрожи, до сумасшествия, — вдруг сказал, останавливаясь, Бунин, — знать, что тот человек, о котором ты каждый день, каждый час думаешь, мучаешься, страдаешь, даже не вспомнит тебя. Отрезала, разлюбила и позабыла! Как это может только женщина…