Жозе Эса де Кейрош - Знатный род Рамирес
Каско мял поля шляпы, не поднимая глаз, Потом проговорил несмело, хриплым от слез голосом:
— То-то и есть, что я помню, сеньор! Как я теперь забуду? Теперь, когда фидалго столько сделал для моей жены и для маленького!
Гонсало улыбнулся и пожал плечами:
— Полно, Каско, какая чепуха! Ваша жена пришла сюда ночью, в ненастье… Малыш был в горячке… Да, как он теперь?
Каско еле выговорил, еще смиренней, еще униженней:
— Слава господу богу, сеньор, совсем здоровенький, совсем поправился…
— Прекрасно. Наденьте шляпу, Наденьте же, друг мой! Ну, прощайте… Не за что, не за что, Каско! Да, приведите как-нибудь мальчика. Хороший мальчуган, смышленый.
Но Каско не двигался, словно прилип к скамье. И вдруг разрыдался:
— Не знаю, как сказать… Как попал я в тюрьму, все старое кончилось… Ну, натворил глупостей, расплатился собственной шкурой… Еще мало заплатил, спасибо сеньору… А вот вышел я да узнал, что моя жена приходила в «Башню», а сеньор ее плащом закутал и сыночка моего пригрел…
Он замолчал, волнение душило его. Гонсало был тронут; он похлопал Каско по плечу, убеждая его забыть обо всей этой чепухе, а тот заговорил снова надтреснутым, за душу берущим голосом:
— Ох, сеньор, вы и не знаете, что для меня этот сынок! Как дал мне его господь бог, прямо сердце разрывается, верьте не верьте!.. Я там, в каталажке, всю ночь не спал… Прости господи, не о жене думал, не о старухе своей бедной, не о землице-сироте. Всю ночь напролет в голове крутилось: «Сынок ты мой, сынок…» Ну, вышел я, жена встречает, говорит: фидалго его приютил, в кровать уложил хорошую, доктора позвал… А потом сеньор Бенто мне сказал, что вы к нему ночью ходили, укрывали…
Он зарыдал в голос, причитая: «Фидалго, ох, фидалго!..» — и вдруг, схватив руки Гонсало, принялся целовать их, обливая потоками слез.
— Полно, Каско, полно! О чем тут говорить? Ну, ну, не надо!
Гонсало, бледный от волнения, вырывал руки. Наконец Каско выпрямился, и они посмотрели друг на Друга: фидалго — моргая мокрыми ресницами, крестьянин — растерянно всхлипывая. Каско первым пришел в себя, проглотил последние слезы и твердо, решительно сказал то, что глубоко засело в его сердце:
— Сеньор, я говорить не умею, это не по моей части… Только вы знайте, если вам когда понадобится моя жизнь, все равно на что, — берите!
Гонсало протянул ему руку, просто, как древний Рамирес, принимавший ленную клятву:
— Спасибо, Жозе Каско.
— Значит, помните, что я сказал, фидалго, и дай вам бог!
Гонсало, взволнованный до глубины души, поднялся на веранду; а Каско вышел со двора, высоко подняв голову, как человек, выплативший долг.
Наверху, в библиотеке, Гонсало удивлялся: как дешево в этом чувствительном мире дается преданность!
Что я, в сущности, сделал? Кто выгонит темной ночью, в ненастье, больного ребенка? Кто не пригреет его, не даст сладкого грогу, не укутает в теплые одеяла? И вот за грог и за постель его отец, горько плача, предлагает мне свою жизнь! Нетрудно же было королям заслужить любовь народа!
Эти мысли побудили его внять совету Кавалейро и тотчас же начать визиты — те лестные для избирателей визиты, благодаря которым депутат проходит подавляющим большинством голосов. Фидалго пообедал и тут же, на столе, отодвинув в сторону тарелки, составил перечень влиятельных лиц, руководствуясь черновым списком, которым снабдил его Жоан Гоувейя. На первом месте фигурировали: доктор Алешандрино, старый Грамилде из Рамилде и падре Жозе Висенте из Финты; затем шли другие, пониже рангом. Самым же важным и самым трудным был визит к виконту Рио Мансо, державшему в руках огромный приход Канта-Педра — против его имени в черновике стоял крестик. Все это были люди известные и богатые (каждому из них покойный отец немало задолжал в свое время), и Гонсало знал их всех, только Рио Мансо не встречал ни разу. Престарелый виконт вернулся богачом из Бразилии, владел усадьбой «Варандинья» и жил один, если не считать юной внучки, очаровательной Розиньи, прозванной «Бутоном розы» — самой богатой наследницы этих мест. В тот же день, в Вилла-Кларе, фидалго попросил у Гоувейи рекомендательное письмо к виконту.
Гоувейя замялся:
— Зачем тебе письмо?.. Какого черта! Ты, не кто-нибудь, а Фидалго из Башни. Приедешь, войдешь, заговоришь… К тому же на прошлых выборах Рио Мансо был за возрожденцев, так что мы с ним в натянутых отношениях… И вообще, он бирюк… Однако, Гонсалиньо, действительно пора начать охоту!
Вечером, в клубе, фидалго приступил к «охоте». Для начала он принял приглашение командора Романа Барроса (того самого, тупицы и шута горохового) на именины, которые тот пышно справлял в своем поместье «Рокейра». Всю эту неделю, а там и другую наш фидалго колесил по Вилла-Кларе, очаровывая избирателей; он дошел до того, что купил в лавке Рамоса безобразные ситцевые сорочки, заказал мешок кофе у бакалейщика Тэло, прошелся по Фонтанной площади под ручку с прекрасной половиной пьянчуги Маркеса Розендо и стал завсегдатаем бильярдного заведения на Негритянской, куда являлся в лихо заломленной шляпе, Жоан Гоувейя не одобрял подобных крайностей — он считал, что вполне достаточно сделать несколько визитов «по всей форме, к приличным людям». Но Гонсало одолевала зевота при одной мысли о сварливом злоречии старого Грамилде или судейской важности доктора Алешандрино, и он откладывал визиты к ним со дня на день.
Август шел к концу; частенько в библиотеке Гонсало уныло чесал в затылке, глядя на девственно-белые листы. Третья глава «Башни» не двигалась никак. Что поделаешь! Не мог же он в такую жару, да еще в предвыборной горячке, уйти с головой в эпоху королей Афонсов!
Когда к вечеру становилось прохладней, он отправлялся верхом объезжать приходы, не забывая, по совету Кавалейро, набить карманы сластями, предназначенными для обольщения детишек. Однако в письме своему дорогому Андре он признавался, что «популярность не растет, хоть плачь… Положительно, старина, у меня нет дара! Я только и гожусь, что поболтать с мужчинами, поприветствовать старушку на крылечке, пошутить с детьми и, повстречавши юную пастушку в рваной юбке, дать ей денег на новую… Все эти само собой разумеющиеся вещи я делал с малых лет, и они не принесли мне особой популярности… И потому я больше полагаюсь на поддержку моего власть имущего друга — надеюсь, он протянет мне свою могучую десницу?..».
И все же как-то под вечер он повстречал у башни старого Косме из Нарсежас, другой раз, в воскресенье, в сумерки застал у Святого родника Адриана Пинто из Левады; оба крестьянина пользовались немалым влиянием, и он попросту, смеясь, попросил их голосовать за него, а они с поразительной готовностью ответили ему: «За фидалго-то? А как же иначе? Скорей уж против правительства пойдем…» Позже, в городе, беседуя с Жоаном об этих встречах, Гонсало заключил, что «земледельцы не лишены политической смекалки».
— Не за прекрасные же глаза они меня выбирают! Просто они поняли, что я — человек дела, что я буду бороться за их интересы… Кем был, в сущности, Саншес Лусена? Богач, конечно, но как оратор — нуль. А этим людям нужен депутат, который будет кричать, биться, завоюет уважение, наконец! Они голосуют за меня потому, что я — мыслящий человек!
Гоувейя задумчиво смотрел на него:
— Кто знает? У тебя мало опыта, Гонсало Мендес Рамирес. Может, дело тут именно в прекрасных, глазах!
* * *Однажды в пятницу, под вечер, по дороге в Канта-Педру, фидалго проезжал через местечко Веледа. Жара еще не спала, солнце стояло высоко. Миновав длинный ряд домишек, стоявших по обочине дороги, он выехал на церковную площадь, где сверкала на солнце свежебеленая таверна некоего Петушка, которая славилась беседками в саду и кроличьим жарким, привлекавшим в ярмарочный день немало народу. В то утро Тито, возвращаясь из Валверде с охоты на куропаток, нагрянул в «Башню» к завтраку, голодный, как волк. По случаю пятницы, постного дня, Роза приготовила мерлана с помидорами и превкусную жареную треску, и теперь Гонсало мучила жажда; от дорожной пыли у него еще сильней пересохло в глотке, и вот, остановившись у таверны, он крикнул Петушка.
— Это вы, сеньор!
— Ох, Петушок, неси скорей пуншу! Да похолодней! И побольше! А то я умираю…
Кругленький белобрысый человечек, прозванный «Петушком», принес немедля большую чашу холодного пунша, в которой, сквозь сахарную пену, виднелся кружочек лимона. Гонсало с неописуемым наслаждением отхлебнул глоток, как вдруг из окна нижнего этажа раздался тонкий переливчатый свист; так пастухи подсвистывают скотине у водопоя. Гонсало замер е бокалом в руке, обернулся и увидел в окне наглое красивое лицо с белокурыми бакенбардами; положив кулаки на подоконник и вздернув голову, парень дерзко и пристально глядел на фидалго. И словно сверкнула молния — Гонсало узнал его: это был тот самый охотник, который тогда, у стекольной фабрики в Нарсежас, чуть не задел его за ногу ружьем, а потом, под окном красавицы в синем корсаже, улюлюкал ему вслед и насмешливо мотнул головой, когда он спускался к реке. Он самый! Словно не заметив оскорбления, Гонсало медленно допил бросил монету побледневшему от страха Петушку и пришпорил лошадь. Тогда в окне раздался издевательски смешок, который точно хлыстом стегнул его по спине. Гонсало поскакал галопом. Потом, придержав коня на безлюдной тропинке, он думал, еще не оправившись от дрожи: «Кто этот мерзавец?.. Что я ему сделал, господи? Что я ему сделал?» И в то же время все его существо восставало против этого злосчастного страха, этой судороги мышц, этого холода в спине при любой опасности, любой угрозе. Стоило ему оказаться одному в сумраке ночи, как ему мерещились неведомые враги, и он обращался в бегство, спешил укрыться, спастись! Душе его, слава богу, хватало мужества. Виновато тело, бренное тело — минутный испуг обращал его в бегство, а душа кипела от гнева и стыда!