Ванда Василевская - Пламя на болотах
Стефек куда-то убежал, как всегда, Ядвиги тоже нигде не видно. Это ни на что не похоже, чтобы молодая девушка бегала одна неведомо куда, но что с этим поделаешь! Вот выйдет замуж за этого Хожиняка, пусть он тогда ее сторожит. Да, вот какие времена. Можно ли было раньше об этом даже подумать? Она медленно пошла в свою комнату. Выглянула в окно, не идет ли кто, и вынула из шкафа небольшой ящичек, запертую на ключ шкатулку. Лишь изредка позволяла она себе такие экскурсы в прошлое, которое уже миновало, зачеркнуто, вырвано с корнем. Но как раз в такие вот осенние дни на нее находила меланхолия, тяга к воспоминаниям.
Маленький ключ заскрежетал в замке, крышка откинулась, и из шкатулки повеяло слабым запахом увядших розовых лепестков, мимолетным, как те безвозвратно ушедшие дни, ароматом. Нет, никаких сокровищ не было в этой запертой шкатулке. Оставшийся от матери медальон — нарисованное на слоновой кости лицо матери поблекло, потеряло краски… Ленточка, когда-то желтая, сейчас уже совсем побелевшая. Как раз эта лента была приколота к ее платью на балу в Вырембах, одном из немногочисленных балов, на которые ее пригласили. И госпожа Плонская снова ощутила горькую, жгучую обиду, которую не смогли смягчить пронесшиеся годы. Отец — высокий, широкоплечий, веселый барин. Он умел развлекаться, этот веселый отец. В одну ночь умудрился проиграть фамильную усадьбу, в несколько ночей спустить материнское приданое… Если бы не это…
Желтая ленточка колыхалась в ее руках. Собственно, что же было бы, если бы не это? Ведь все равно все пропало бы, как пропали Луки, Вырембы и весь этот мир белых усадеб и увитых диким виноградом колонн. Хамские руки добрались до старых клавикордов в тенистых комнатах. Хамские сапоги попирают зеркальные паркеты, хамские голоса хрипло звучат под балками дубовых потолков. А все же тогда, давно, все пошло бы иначе, если бы не развлечения отца. Иначе обернулось бы дело и с паном Верушем, светловолосым веселым паном Верушем.
Старуха прикрыла глаза. По сердцу снова и снова волной прошла та старая, давняя, казалось бы забытая, и все же вечно живая, тяжкая обида, горькое разочарование. Бал в Вырембах… Она уже жила тогда из милости у родственников. Какое же это платье на ней было? Да, белое. Белое платье и желтая лента высоко под грудью и желтая ленточка на шее. Светловолосый веселый пан Веруш. Тот самый, который еще недавно умел так грациозно склоняться к ней, так весело говорить комплименты. А теперь — нет. Веселые глаза словно не замечали белого платья, и желтой ленты, и этого румянца, который еще так недавно казался ему похожим на улыбку розы.
Увядшие старушечьи щеки покрылись румянцем, не похожим на улыбку розы, ярким румянцем унижения. Сколько лет помнятся такие вещи!
Тогда, на балу в Вырембах, это было впервые. А потом уж пришлось привыкнуть к тысячам унижений, к тысячам мелких обид, к тысячам резких, насмешливых слов. Ведь ее приютили из милости, из милости дали угол в усадьбе у родственников и постель на козетке, из которой торчали пружины, и тарелку в самом конце стола, за обедом и за ужином. Из милости же ей был поручен надзор за коровниками, и ключи от кладовой, и счет скатертей, отдаваемых в стирку, подрезывание роз в саду, все занятия, которые не улыбались богатым кузинам и капризной тетке.
Печальные, серые дни. Но хуже всего было то, что они все знали и не пропускали случая уколоть ее. Будто невзначай, мимоходом, заводили они разговор о Веруше. Как прекрасно он танцевал мазурку с Валерией Скшипицкой, как все смеялись, когда он рассказывал веселые истории у Скужевских, как ему к лицу пальто, привезенное из заграничного путешествия!
А потом ехидно нашептываемые при всяком удобном случае словечки о том, какая красавица эта панна Евгения Завиша, какое огромное у нее приданое! Да, Евгения была хороша. Ею можно было залюбоваться в костеле или когда она выезжала в коляске на прогулку. Очень хороша была эта девушка. И старуха снова почувствовала жгучую боль в сердце, ту старую боль, какую испытывала когда-то, глядя на проезжающую в очаровательном туалете и в еще более очаровательной шляпе Евгению, она, круглая сирота, из милости пригретая у родственников, донашивающая старые платья своих кузин, которые те уже стеснялись надевать.
Госпожа Плонская бессознательно опустила руку в шкатулку. В пальцах зашелестели увядшие розовые лепестки. Роза, сорванная в саду, в те времена, когда у господина Веруша еще были для нее и нежные улыбки, и ласковый голос, и золотые искорки веселья в голубых глазах. Роза, сорванная его рукой и с галантным, шутливым поклоном преподнесенная ей.
За окном смеркалось. Наступал ранний осенний вечер. Дрожащие пальцы женщины наткнулись на гладкую бумагу письма, чернила на котором уже выцвели. Письмо от Александра Плонского. Нет, у Александра не было голубых глаз с золотыми искорками смеха — у него были темные, хмурые глаза. Да и красота у него была сумрачная, та красота, которая передалась Ядвиге. Как это вышло, как это собственно случилось, что он обратил внимание на нее, бедную приживалку, что вдруг из экономки у родственников она стала хозяйкой Лук, женой богатого Александра Плонского?
Засохшая роза издавала слабый, едва уловимый аромат. Но что еще в ее жизни пахло розами? Ничто. Руки в артритических узлах, затасканная юбка, этот маленький, тесный домишко, мало чем отличающийся от крестьянской избы, — вот все, что у нее осталось, вот все, что предоставила ей судьба. Такова была насмешка безжалостного бога, который лишь на короткое время простер над ней свою милость, подарив усадьбу, белые колонны, увитые диким виноградом, светлые комнаты господского дома в Луках и всеобщее уважение, — ведь она была женой богатого помещика Александра Плонского.
Да, усадьбу, имение, но не любовь мужа. А ведь его можно было полюбить, этого Александра, с его сумрачным лицом, со стиснутыми красивыми губами.
Дверь скрипнула. Госпожа Плонская торопливо захлопнула шкатулку.
— Кто там?
— Я.
Голос Ядвиги тоже был похож на голос мужа. Да, Ядвига была прежде всего дочерью своего отца. Только его дочерью.
— Уже поздно, — сухо заметила госпожа Плонская, ставя запертую шкатулку в шкаф и тщательно прикрывая ее поблекшей кашемировой шалью.
Ядвига не ответила. Она зажигала лампу в кухне, долго искала спички на шестке, медленно, тщательно заправляла фитиль. Да, да, такова она была всегда, Ядвига, потому муж и любил ее. Именно Ядвигу, хмурую, молчаливую Ядвигу. И так было всегда. На первом месте Ядвига. Затем Стефек. А она, его жена? Нет, она ничем не была для него. Ни там, у себя в усадьбе, ни потом, когда все рассыпалось в прах и пришлось бежать под угрозой смерти от рук разъяренных мужиков, ни здесь, когда он стал управляющим и владельцем этих подаренных двадцати четырех гектаров. Всегда она была для него ничем, вещью, предметом домашнего обихода. И чем старше становились дети, тем чаще она чувствовала себя лишь помехой в доме.
— Осторожно, разобьешь стекло!
Ядвига опять не ответила. Да, вот это-то и было в ней невыносимо. Девушка умела замкнуться в молчании, как в панцыре, казалось до нее не доходило ни одно слово. А между тем госпоже Плонской хотелось уязвить ее, как можно больнее уколоть чем-нибудь. В такие минуты старуха забывала, что это ее дочь. Нет, это была не дочь — это была женщина, хмурая, замкнутая женщина, отнявшая у нее любовь мужа. Самая главная женщина в жизни Александра.
— Нужно наколоть дров, Стефек убежал, а дров нет.
— Сейчас наколю.
Да, этим она довольна. Довольна, что может выйти из кухни, выйти из дому. Ишь, как охотно отправилась колоть дрова. И откуда у этой девушки такие хамские пристрастия? Только это она и любит — колоть дрова, поить лошадей, грести сено. Все то, что некогда было для госпожи Плонской мучением, обидой, несчастьем, все это Ядвига делает так, словно для этого и на свет родилась.
Старуха взяла из корзинки свое вечное вязанье. Шерсть уже вылиняла, а до конца свитера было еще далеко. Так только, чтобы чем-нибудь отвлечь внимание, чтобы не сидеть сложа руки. Такие мучительно долгие вечера, а ведь и слова сказать не с кем. Только Стефек и Ядвига. Изредка приходил Хожиняк, но тогда девушка держалась с ним так неприязненно, что старуха удивлялась настойчивости осадника. В этом она тоже завидовала Ядвиге — ее дочь раздумывает, не хочет выходить замуж, когда, наконец, есть возможность. А ей самой, разве ей пришло бы в голову отказать любому, кто бы захотел на ней жениться в то время, когда она, забитая, запутанная, жила у родственников? Никогда в жизни! А ведь у этой нет никакого выбора, между тем она капризничает. Хотя за последнее время от проницательных глаз старухи не ускользнуло, что Ядвига притихла, стала менее резкой в присутствии осадника, чем была вначале, когда он приехал в Ольшины.