Франц Кафка - Процесс
— Это хорошее обоснование, — сказал К., повторявший для себя вполголоса отдельные места из объяснения священника. — Это хорошее обоснование, и я теперь тоже думаю, что страж был обманут. Но я не отказываюсь и от моего прежнего мнения, потому что они оба частично совпадают. Трезво ли смотрит страж, или он обманывается, это ничего не решает. Я-то говорил о том, что обманут человек; если страж смотрит на вещи трезво, то в этом можно усомниться, но если страж обманывается, то его самообман неизбежно должен перейти и на человека. Страж в этом случае если и не лжив, то настолько наивен, что его следовало бы немедленно выгнать со службы. Ты ведь должен учесть, что самообман, в котором пребывает страж, ничем ему не вредит, но зато в тысячу раз сильнее вредит человеку.
— Здесь ты вступаешь в конфликт с противоположным мнением, — сказал священник. — А именно, многие говорят, что эта история никому не дает права судить о страже. Каким бы он нам ни казался, но он все-таки слуга Закона и, таким образом, от человеческого суда ускользает. А тогда уже нельзя и считать, что этот страж стоит ниже человека. Иметь служебную связь даже только со входом в Закон значит несравненно больше, чем жить свободным в свободном мире. Человек еще только приходит к Закону, а страж — уже там. Он призван на службу Законом, и сомневаться в его соответствии этому высокому призванию значило бы сомневаться в Законе.
— С этим мнением я не согласен, — сказал, покачав головой, К., — потому что, если к нему присоединиться, тогда нужно все, что говорит страж, принимать за истину. Но ты же сам подробно обосновал, что это невозможно.
— Нет, — сказал священник, — не нужно все принимать за истину, нужно только принимать это как необходимость.
— Неутешительное мнение, — сказал К. — Ложь становится основой миропорядка.[19]
К. произнес это как заключение, но это не был его окончательный приговор. Он был слишком утомлен, чтобы суметь охватить все выводы из этой истории, к тому же он сталкивался здесь с непривычными ходами мысли, с какими-то ирреальными вещами, больше подходившими для обсуждения в обществе судейских чиновников, чем здесь. Простая история превращалась во что-то бесформенное, хотелось стряхнуть ее с себя, и священник, проявив тут большой такт, стерпел это и принял высказывание К. молча, хотя оно наверняка не совпадало с его собственным мнением.
Они еще некоторое время шли молча, К. держался поближе к священнику, не ощущая, где находится. Лампа в его руке давно уже погасла. Серебряная статуя какого-то святого один раз блеснула прямо перед ним — именно блеском серебра — и тут же вновь растворилась в темноте. Чтобы не оставаться целиком зависимым от священника, К. спросил его:
— Мы сейчас не вблизи главного входа?
— Нет, — сказал священник, — мы сейчас вдали от него. Ты уже хочешь уходить?
Хотя именно сейчас К. об этом не думал, он сразу же сказал:
— Конечно, мне пора уходить. Я прокурист одного банка, меня ждут, я пришел сюда, только чтобы показать собор иностранному контрагенту.
— Что ж, — сказал священник и протянул К. руку, — тогда иди.
— Но один в темноте я не смогу сориентироваться, — сказал К.
— Иди налево, пока не упрешься в стену, — сказал священник, — потом вперед по стенке, не отрываясь от нее, и ты найдешь выход.
Священник отдалился всего на несколько шагов, но К. уже очень громко закричал:
— Пожалуйста, подожди еще.
— Я жду, — сказал священник.
— Тебе больше ничего от меня не нужно? — спросил К.
— Нет, — сказал священник.
— Ты раньше так по-дружески говорил со мной, — сказал К., — и все мне объяснял, а теперь отпускаешь меня, как будто я для тебя пустое место.
— Тебе же пора уходить, — сказал священник.
— Ну да, — сказал К., — ты ведь должен понять меня.
— Сначала ты должен понять, кто я, — сказал священник.
— Ты тюремный капеллан, — сказал К. и подошел ближе к священнику; его немедленное возвращение в банк не было так необходимо, как он это представлял, он вполне еще мог побыть здесь.
— Следовательно, я принадлежу к суду, — сказал священник. — Так почему мне должно быть что-то от тебя нужно? Суду от тебя ничего не нужно. Он принимает тебя, когда ты приходишь, и он отпускает тебя, когда ты уходишь.
Глава десятая
ФИНАЛ
Накануне тридцать первого дня рождения К. — было около девяти часов вечера, время, когда на улицах затихает жизнь, — в его квартиру вошли два господина. Оба были бледные, тучные, в сюртуках и в цилиндрах, сидевших, казалось, непоколебимо. После выполнения маленьких церемоний, связанных с очередностью прохода в дверь квартиры, те же церемонии, но в большем объеме, были повторены и перед дверью К. Хотя его не предупреждали об их приходе, К., также в черном, сидел на стуле неподалеку от двери в позе ожидания гостей и медленно натягивал новые, сильно сжимавшие пальцы перчатки. Он сразу же встал и с любопытством посмотрел на господ.
— Значит, мне определены вы? — спросил он.
Господа кивнули, и каждый цилиндром, который держал в руке, указал на другого. К. признался себе в том, что он ждал другого визита. Он подошел к окну и еще раз взглянул на темную улицу. Почти все окна на другой стороне улицы тоже были уже темны, на многих были задернуты занавески. В одном освещенном окне его этажа за решеткой играли маленькие дети и, не способные еще сдвинуться с мест, на которые были посажены, цеплялись друг за друга ручонками. За мной прислали старых актеров из второго состава, сказал себе К. и оглянулся, чтобы еще раз в этом убедиться. Хотят разделаться со мной по дешевке. Неожиданно К. повернулся к ним и спросил:
— В каком театре вы служите?
— В театре? — недоуменно спросил один из господ (у него дрогнули уголки губ) у другого. Но этот другой жестикулировал, как заика, борющийся с непослушным организмом. Они не готовы к тому, что им могут задавать вопросы, сказал себе К. и пошел за своей шляпой.
Уже на лестнице господа хотели взять К. под руки, но К. сказал:
— Только когда выйдем, я не больной.
Но за дверью они сразу же повисли на нем; К. никогда еще ни с одним человеком так не ходил. Они прижимались сзади плечами к его плечам, при этом руки не сгибали, а обвивали ими руки К. по всей длине, вцепившись внизу в пальцы заученной, натренированной, мертвой хваткой. К. шел словно пригвожденный и распятый между ними; все трое они составляли теперь такое единство, что, если бы одного из них раскололи, раскололись бы все. Это было единство, которое могло составиться почти только в неживой природе.
Проходя под фонарями, К. пытался — как ни трудно это было осуществить при таком тесном контакте — рассмотреть своих конвоиров яснее, чем это было возможно в полумраке его квартиры. Может быть, они тенора, думал он, глядя на их тяжелые двойные подбородки. Его тошнило от гладкости их лиц. Он буквально видел руку в гигиенической перчатке, копошащуюся в уголках их глаз, пробегающую по верхней губе, выскабливающую складки у подбородка.[20]
Представив это, К. остановился, из-за чего остановились и те; они стояли на краю широкой безлюдной площади, украшенной зелеными насаждениями.
— Почему послали именно вас? — не столько спросил, сколько выкрикнул К.
Господа, по-видимому, не знали ответа, они ждали, их свободные руки висели, как у санитаров, ожидающих, когда больной успокоится.
— Я дальше не пойду, — попробовал упереться К.
Господам не было необходимости отвечать, им было достаточно того, что они не ослабляли хватки, и они попытались сдвинуть К. с места, но К. сопротивлялся. Я должен теперь не прилагать большие усилия, думал он, я должен теперь употребить все. Перед его мысленным взором промелькнули мухи, которые, разрывая себе лапки, рвались с липучки. Господам придется очень потрудиться.
В этот момент перед ними возникла, поднявшись по маленькой лестнице с улочки, лежавшей ниже уровня площади, фрейлейн Бюрстнер. Полной уверенности в том, что это она, не было, однако сходство было велико. Но К. было даже не важно, точно ли это была фрейлейн Бюрстнер, просто до его сознания как-то вдруг дошла вся бесцельность этого его сопротивления. Не было ничего героического в том, что он сопротивлялся, в том, что создавал теперь этим господам трудности, в том, что пытался теперь в этой самозащите последний раз ощутить вкус жизни. Он пошел с ними, и что-то от той радости, которую он им этим доставил, перешло и на него самого. Они теперь соглашались с тем, что он выбирал направление движения, и он выбирал тот путь, которым шла эта фрейлейн впереди — не потому, что хотел ее догнать, и даже не потому, что хотел видеть ее как можно дольше, а просто чтобы не забыть то напоминание, которым она для него явилась. Единственное, что я могу теперь сделать, сказал он себе, и его шаги в ногу с шагами этих двоих подтвердили его мысли, — единственное, что я могу теперь сделать, это до конца сохранить спокойно анализирующий рассудок. Я всегда хотел запускать в мир двадцать рук, и к тому же с целью, которую нельзя одобрить. Это было неправильно. Так что же, теперь я покажу, что даже годичный процесс меня ничему не научил? И уйду как человек, который ничего не понял? И обо мне потом смогут сказать, что в начале процесса я хотел его закончить, а теперь, в его финале, хотел начать его сначала? Я не хочу, чтобы так говорили. Я благодарен за то, что в этот путь мне дали этих полунемых, неотзывчивых господ, и за то, что сказать все необходимые слова предоставили мне самому.