Константин Симонов - Солдатами не рождаются
– Отца. Мать перед войной не работала.
– А вы пока сидите, чего встали? Это еще долгая песня.
Она опустилась обратно на табуретку, но, когда он уже был в дверях, окликнула его:
– Подождите…
– Ждать некогда, – сказал он. – Или звонить, или нет.
– Нет, нет, звоните, это я просто так… все не могу себе представить…
Она услышала через дверь, как он, вызвав какого-то полковника Харитонова, уговаривает его дать Ташкент, партком завода, который помещается на Караванной, девять.
– Ничего! Мне не найдут, а ты скажешь – тебе найдут… Потому и прошу тебя, что невозможно… Ну, что тебе объяснять – нужно, значит, нужно… Нет… Партком вызываю, при чем тут женщины?.. Большое тебе спасибо, Николай! Утром улетаю на Донской. Первый же трофейный «вальтер» тебе пришлю…
Таня сидела и слушала; сначала чуть было не вскочила и не остановила его, чтобы не уговаривал: зачем это?.. А потом, когда он сказал «Спасибо, Николай!», подумала о муже, который тоже Николай, и даже не о нем, а о том, что почти никогда не думает о нем. Даже странно, до чего она не думает о нем!
Артемьев вернулся с радостным лицом. Он был доволен, что ему, кажется, удастся совершить чудо для этой женщины.
– Может быть, вы ему мой «вальтер» подарите? – спросила Таня, когда Артемьев снова сел напротив нее за стол. – Он у меня трофейный, не записанный за мной.
Ей было бы жаль, если б он согласился, но она все-таки предложила.
– Еще чего! Там, на Донском, этого добра, когда немцы сдадутся, через голову будет…
– А вы думаете, они сдадутся? – спросила Таня.
– А что же им делать?
– А мы там в тылу их ни разу в плен не брали. – Таня задумалась, потому что вспомнила, как Каширин, единственный раз за все время, изматерил ее, когда она пожалела двух захваченных в бою немолодых немцев из карательного батальона, пожалела и предложила что-то несуразное.
«Значит, тебе их жаль? – сказал тогда Каширин. – А мне их не жаль?.. Ты у меня за них просишь! А мне у кого просить? У царя небесного? Кто за чужой счет добрый, тот сволочь. Уходи… А то тебе самой прикажу их…»
Немцев из карательного батальона расстреляли, а Каширин потом неделю не говорил с нею. Обиделся, что напомнила ему о его жестокости, вынужденной, но уже привычной. Значит, и у него самого душу свербило от этого, иначе не обиделся бы, просто обругал бы, и все…
А теперь, если окруженные в Сталинграде немцы сдадутся, их будет много, очень много, так много, что трудно себе представить…
Хотя последние месяцы в газетах все время писали о тысячах и тысячах пленных, Таня плохо представляла себе целые тысячи взятых в плен немцев… Тысячи взятых в плен наших она видела – их взяли в октябре под Вязьмой, видела их издали на шоссе. А потом, когда она уже была в подполье и жила у Софьи Леонидовны, весной, в марте, большую колонну наших пленных гнали через Смоленск по их улице… И это было самое страшное и жалкое, что она видела в своей жизни, – раздетые, обмороженные пленные, которых гнали по улице, а она стояла рядом на тротуаре и ничего, ровно ничего не могла для них сделать: ни дать им кусок хлеба, ни помахать рукой, ни улыбнуться, ни заплакать, – ничего. А теперь мы сами берем в плен немцев, много немцев… Радуясь этой мысли, она все равно еще не могла привыкнуть к ней.
– Чего задумались? – спросил Артемьев. – А то я все сосиски съем, вам не оставлю.
– Скажите, – она подумала о Серпилине, но не назвала его имени, – у меня есть полевая почта одного генерала. Если написать, чтоб он мне вызов прислал прямо туда, в Ташкент, в санитарное управление округа, чтобы мне именно к нему попасть, в медсанбат или в санчасть полка… Может это выйти?
– Зависит от должности и натуры генерала. Вы сперва до Ташкента доберитесь. – Артемьеву почудилось, что зазвонил телефон, он было поднялся и снова сел. – Послышалось… О чем будем говорить, пока Ташкент не дадут?
– А вы верите, что дадут?
– Дадут.
– О чем хотите.
– Вы правда замужняя? – спросил Артемьев. – Или это тетя Поля при мне так, на всякий случай, сказала?
– Правда замужняя. А почему вы спросили?
– А вы же сами меня агитировали: что придет в голову, то и говорить. Пришло в голову: почему вы ни разу о муже хоть из приличия не вспомнили?
– Не вспомнила, потому что не вспоминается… Вот сейчас, когда вы про немцев говорили, вспомнила, как наших пленных через Смоленск гнали, и про брата вспомнила, что он на войне, а про мужа не вспомнила, хотя с ним тоже все могло быть… Он, как и я, врач, наверно, с первых дней на фронте.
– Не обязательно.
Она пожала плечами. Ей казалось, что это обязательно.
– Мы почти разошлись с ним перед войной, – помолчав, сказала она. – Можно даже считать, что разошлись.
Она была не в настроении говорить о своем муже и сердилась, что Артемьев зачем-то спросил о нем. И хотя то, что она сказала в ответ, было совершеннейшей правдой, но это выглядело так, словно она спешит объяснить, что свободна. А не сказать этого она не могла. Раз он спросил ее про мужа, она хотела, чтобы он знал правду. А еще лучше было бы, если бы вообще не спрашивал…
Он почувствовал это, внимательно посмотрел на нее и заговорил о себе.
– Как видите, у меня никого на свете нет, – сказал он голосом, от которого она вздрогнула. – Вот мы сидим тут с вами на кухне, а я вспоминаю, как накануне отъезда на Халхин-Гол, получив назначение, но еще не зная, что через неделю буду уже ранен, пришел сюда, а мать стояла вот здесь, где вы сейчас сидите, и стирала белье. Настроение было у меня и скверное и хорошее, скверное потому, что известная вам Надя выходила замуж не за меня, а за другого, а хорошее потому, что ехал туда, куда хотел. А мать стояла, стирала и молчала. И я ее спросил: «Что же ты молчишь, ничего мне не говоришь, я ведь уезжаю!» А она ответила: «А что с тобой говорить, надо в дорогу тебя собирать!» И собрала меня в дорогу в последний раз, больше и не собирала и не видала, потому что отпусков нам с Дальнего Востока не давали.
– Вы на Донском фронте будете?
– Да.
– В какой должности?
– Если не обманут, начальником штаба дивизии, а нет – пойду на полк, кем раньше был…
Он не договорил: Таня вскочила, – она первой, потому что больше, чем он, ждала этого, услышала далекий звонок в комнате.
Он заторопился вслед за ней к телефону и, сняв трубку, сделал ей рукой знак подождать. Слышимость была плохая, он все время кричал. Его соединили с парткомом завода, и он стал кричать, чтобы ему вызвали к телефону Овсянникова, бывшего парторга сборочного цеха.
– А вам лучше знать, где он теперь у вас работает… А вы проверьте! – кричал он по телефону. – Как так не знаете, какой же вы дежурный по парткому, если парторга цеха не знаете? Тогда давайте мне Овсянникову… – Он сделал движение пальцами, и Таня поняла и подсказала ему: «Ольга Ивановна!» – Ольгу Ивановну. Работает у вас на заводе Овсянникова Ольга Ивановна? Так… – И, не отнимая трубку, закивал Тане, что работает. – Вот и зовите ее, раз близко… Я ждать буду, только пусть трубку кто-нибудь держит, а то разъединят… – И, прикрыв рукой трубку, сказал Тане: – Пошли за твоей матерью, сказали: в литейке работает, недалеко от парткома.
– А что про отца сказали?
– Говорит, не знаю такого парторга, я человек новый.
Он услышал что-то в трубке и сердито крикнул:
– Не разъединяйте! Москва говорит…
Таня снова хотела спросить его об отце, но, удержав себя от этой бессмыслицы, закусила губу, прислонилась к стене и стала ждать. Она стояла зажмурясь и еще два или три раза слышала, как Артемьев повторял громким, злым голосом: «Не разъединяйте, Москва говорит…» И вдруг, все еще с зажмуренными глазами, почувствовала прикосновение его руки:
– Скорее!
И, схватив трубку, закричала:
– Мама, мама!..
Сначала ничего не услышала, только шуршание в трубке, а потом далекий, слабый голос:
– Это я, Овсянникова, что такое?
– Это я, мама, я, Таня… мама!.. – А в трубке опять ничего не было слышно. – Мама… мама!..
Артемьев сначала стоял рядом с ней, готовый вмешаться и помочь, если что-нибудь будет не так, а потом, поняв, что помощь уже не нужна, ушел на кухню.
– Да, мама… да, да! – кричала Таня. – Все хорошо, все хорошо… Как папа? Когда? Ох… боже мой! Где? Как Витя? Когда?
Несмотря на закрытую дверь, все это было слышно, и Артемьев сидел на кухне и жалел, что устроил этот полный непоправимостей разговор по телефону. А Таня там, в комнате, все еще кричала:
– А извещение было?.. А? – Потом, очевидно, отвечала на вопросы: – Не знаю точно, наверное, дней через семь… Ты не встречай… Я знаю, я найду… Нет, не встречай, я сама найду… Что, что?.. Вернулся? – И несколько раз настойчиво, отчаянно повторила: – Нет, нет, я запрещаю тебе… Нет… Не хочу, нет… – А потом снова: – Мама, мамочка… Мама!..
«Разъединили», – подумал Артемьев, услышав, как лязгнула о рычаг трубка.
Таня вернулась в кухню притихшая, оглушенная. Он не стал расспрашивать ее. Того, что слышал, было достаточно, чтобы понять: ничего хорошего. Он ждал, а она сразу, как вошла, опустилась на табуретку, сидела и молчала, тяжело дыша, словно после долгой и трудной ходьбы.