Лесли Хартли - Посредник
Лакей, несмотря на мрачный и обескураживающий вид, всегда был рад мне помочь, и я попросил у него веревку; потом взял полотенце, купальный костюм и отправился на реку. Мой купальный костюм соприкасался с водой лишь однажды — когда Мариан разложила на нем свои промокшие волосы.
Со шлюза я увидел, что Тед в поле, он правил жаткой. Это была последняя неубранная полоса, везде вокруг высились стога пшеницы. Обычно я сам шел к нему, но тут был особый случай — мы встречались в последний раз, и подойти должен был он. Я помахал ему, но он не заметил: потрясываясь на сиденье «Скачущего маятника», он смотрел вниз — хорошо ли ножи подсекают пшеницу, — потом переводил взгляд на голову лошади. Наконец меня увидел один из работников и сказал ему. Тед остановил лошадь, медленно слез, а работник занял его место.
Я двинулся ему навстречу ко второму, маленькому шлюзу, но когда нам осталось друг до друга несколько шагов, Тед внезапно остановился, и это было совершенно на него не похоже. Я тоже остановился.
— Я не думал, что вы снова придете, — сказал он.
— Я пришел попрощаться, — объяснил я. — Завтра или в крайнем случае в пятницу я уезжаю. — Казалось, мы разговариваем через маленький, но весьма заметный пролив.
— Ну что ж, до свидания, господин Колстон, удачи вам, — проговорил он. — Надеюсь, все у вас будет хорошо.
Я взглянул на него. Особой наблюдательностью я не отличался, но увидел, что странность поведения подкреплялась его внешним видом. Однажды я сравнил его со стеблем созревшей и налитой зерном пшеницы; сейчас это был стебель, который срезали и оставили на солнце. Ему, наверное, было не больше двадцати пяти. Он никогда не казался мне молодым — молодые люди в те дни и не старались выглядеть молодо, наоборот, любыми путями придавали своей внешности отпечаток зрелости. Но тут в его лице я увидел черты человека, немало пожившего на свете. По лицу Теда струился пот, но сам он словно ссохся, от него осталась одна оболочка. Даже ремень был затянут на одну дырочку потуже. Хотелось сказать ему, как он мне когда-то: «Кто вас обидел?» Но с губ моих сорвалось вот что:
— Правда, что вы идете на войну?
— На войну? — удивился он. — Кто вам сказал?
— Лорд Тримингем.
Он ничего не ответил.
— Вы знаете, что Мариан обручена с ним? — спросил я.
Он кивнул.
— Поэтому вы и уходите?
Он переступил с ноги на ногу — так делают лошади, — и секунду мне казалось, что сейчас он взъярится на меня.
— Я еще толком не знаю, ухожу ли я, — сказал он со знакомыми нотками в голосе. — Как она скажет, так и будет. Главное — ее желание, а не мое.
Эти слова показались мне не достойными мужчины. Да я и сейчас так считаю.
— Господин Колстон, — заволновался он вдруг, — а вы никому не говорили? Ведь это дело касается только меня и мисс Мариан...
— Никому, — ответил я.
Но он был обеспокоен.
— Она мне так и сказала, что вы не проговоритесь, а я засомневался: ведь он, говорю, еще мальчишка, вдруг сболтнет кому-нибудь.
— Никому не говорил, — повторил я.
— И попадем мы тогда в беду.
— Я никому не говорил, — еще раз заверил я.
— Мы перед вами в большом долгу, господин Колстон, за все, что вы сделали для нас, — сказал он так, будто предлагал вынести мне благодарность. — Не каждый молодой джентльмен согласится прервать свои дневные занятия и разносить письма, будто какой-то посыльный.
Казалось, он всем своим существом ощущал, сколь различно наше положение в обществе. И не смел приблизиться ко мне не только в прямом, но и в переносном смысле. Поначалу «господин Колстон» мне польстило, но потом вдруг разонравилось, и я сказал:
— Пожалуйста, зовите меня почтальоном, как раньше.
Он горестно улыбнулся.
— Я все ругаю себя, что накричал на вас тогда, в воскресенье, — сказал он. — Оно понятно, мальчику в вашем возрасте охота узнать о таких вещах, и мы, старшие, не должны вам мешать. К тому же, как вы сказали, я пообещал. Но что-то на меня нашло, не мог я... особенно после того, как услышал ваше пение. Хотите, я расскажу вам сейчас и сдержу обещание? Но если по совести, мне бы этого не хотелось.
— Я вовсе не думал беспокоить вас, — обронил я надменно, совсем-совсем как взрослый. — А рассказать мне и так расскажут. Есть у меня такие знакомые.
— Лишь бы правильно рассказали, — чуть озабоченно заметил он.
— А как же еще? Ведь это же общеизвестно, разве нет?
Я похвалил себя за эту фразу.
— Да, но будет жаль, если... А мое письмо вы получили? Написал-то я сразу, а ушло оно только в понедельник.
Я ответил, что получил.
— Ну, тогда все в порядке, — с явным облегчением сказал он. — Вообще я писем не пишу, разве что по делу, но как тут было не извиниться за дурной поступок? Ведь вы столько для нас сделали, не жалели времени, а для ребят оно так дорого.
К горлу подкатил комок, но на ум пришли лишь самые простые слова:
— Ничего, все в порядке.
Стараясь не встречаться со мной взглядом, он посмотрел в направлении прилеска, за которым скрывался Брэндем-Холл.
— Значит, завтра вы уезжаете?
— Да, или в пятницу.
— Ну, что ж, может, когда и доведется нам встретиться. — Наконец он преодолел разделявшую нас пропасть и несмело подал мне руку. Наверное, все еще сомневался — а вдруг я откажусь пожать ее?
— До свидания, почтальон.
— Прощайте, Тед.
Я уже повернулся уйти, опечаленный расставанием, но вдруг явилась одна мысль.
— Может, напоследок что-нибудь передать для вас?
— Вы очень добры, — растрогался он. — И вправду хотите?
— Да, в последний раз.
От одного раза ничего не изменится, да и когда они встретятся, я буду уже далеко; к тому же хотелось как-то показать, что мы расстаемся друзьями.
— Тогда, — сказал он, отступая на свой берег протекавшей между нами реки, — передайте, что завтра не годится, я уезжаю в Норидж, стало быть, в пятницу, в половине седьмого, все как обычно.
Я обещал передать. Поднявшись на шлюз, я обернулся. Тед смотрел мне вслед. Он снял с головы старую мягкую шляпу и стал махать ею, потом другой рукой прикрыл глаза от солнца, а сам все махал и махал. Я тоже хотел помахать ему в ответ шапочкой, но почему-то не мог. Почему? Оказалось, что в одной руке у меня — купальный костюм, а в другой — полотенце. Вокруг шеи уздечкой болталась веревка. Я вдруг осознал, до чего мне неудобно — движения были скованными, шея вспотела. Пока мы разговаривали, я не замечал этой стесненности, да и Тед, наверное, тоже. Надо же, я совсем забыл, под каким предлогом выбрался сюда, и голову заняло нечто другое. Уздечка терла шею; помахивая сухим купальным костюмом, прогревшимся на солнце, я зашагал назад, через сверкающую дамбу. Каким дураком я бы сейчас выглядел в глазах Маркуса!
ГЛАВА 20
На столе для чаепития лежало письмо от мамы. Команда освободить меня поступила.
С души словно камень свалился, ибо я с воскресенья был неспокоен — только теперь понял, как сильно рассчитывал на это письмо. Дни после воскресенья принесли мне много радостей, казалось, я дышал полной грудью, но фундамент этого счастья был зыбким. От постоянного напряжения что-то в моем организме само по себе разрегулировалось, и вот, с появлением письма, все начало приходить в норму — за столом я болтал без умолку и ел за двоих. Но я не понесся стремглав в свою комнату, чтобы поскорее прочитать письмо: во-первых, знал по опыту, что душевный подъем неизбежно сменится подавленностью, и хотел отдалить приход этой минуты, во-вторых, страшила необходимость сообщить об отъезде миссис Модсли — пожалуй, самое неприятное из того, что осталось сделать в Брэндеме. Я не видел, чтобы кого-нибудь из отъезжающих гостей оплакивали, и мог бы сообразить, что и к моему отъезду миссис Модсли отнесется философски, но ведь в своих глазах я был центром вселенной, да и в ее, как мне казалось, тоже.
Наконец я заперся у себя в комнате и вот что прочитал:
«Мой дорогой сынок!
Надеюсь, что ты не огорчился, не получив телеграмму, и что тебя не огорчит это письмо.
Оба твои письма пришли с одной почтой — как странно, да? Минуту-другую мне пришлось разбираться, какое из них написано раньше. В первом ты умолял позволить тебе остаться еще на неделю, так счастливо тебе там живется — не представляешь, как я рада была узнать о твоих успехах в крикете и на концерте, меня прямо распирало от гордости: вот какой у меня сын! И вдруг во втором письме я читаю, что ты совсем не счастлив и не пошлю ли я телеграмму с просьбой к миссис Модсли отправить тебя домой. Сынок, милый, мне тягостно думать, что ты несчастен, и стоит ли говорить, что я безумно скучаю по тебе всегда, когда тебя нет рядом, а не только в день твоего рождения, но в этот день особенно. Поэтому утром, прежде чем взяться за дела, я пошла на почту отправить телеграмму. Но по дороге мне пришло в голову: а что, если мы оба торопимся? Ведь поспешишь — людей насмешишь, верно? Я вспомнила: всего за несколько часов до написания второго письма ты поведал мне, что еще никогда в жизни не был так счастлив; признаюсь честно, меня от этих слов немножко покоробило — все-таки я надеюсь, что и здесь, дома, тебе жилось счастливо. И я задумалась: что же такого за несколько часов могло случиться, чтобы настроение твое так резко изменилось? Подумала: а не преувеличиваешь ли ты, — все мы иногда склонны к преувеличениям, правда? — не делаешь ли, как говорится, из мухи слона? Ты пишешь, что тебе приходится выполнять всякие поручения и носить письма, и тебе это не нравится. Но раньше тебе такие поручения нравились, да и не всегда приходится делать лишь то, что нравится, правда, сынок? Миссис Модсли так добра к тебе, и с твоей стороны просто неблагодарно дуться на нее из-за какой-то пустячной просьбы. (Мама по вполне понятным причинам решила, что «они» в моем письме означает миссис Модсли.) Здесь у нас тоже жарко, и я часто волнуюсь за тебя, но ты все время пишешь, что радуешься жаре, особенно после того, как мисс Модсли подарила тебе летний костюм (я умираю от желания увидеть этот костюм и тебя в нем, дорогой сыночек, хотя и не уверена, что зеленый цвет для мальчика — самый подходящий). Дома ты частенько хаживал по четыре мили (помнишь, однажды ты прошел пешком всю дорогу до Фординбриджа и обратно?), и я уверена, что если относиться ко всему спокойно и не бегать — есть у тебя такая привычка, — а стало быть, не перегреваться без нужды, эти прогулки едва ли будут большой обузой.