Ромен Гари - Воздушные змеи
— Они… они уже знают?
— Гестапо знает с девяти утра. Мой дружок, стопроцентный ариец с настоящим именем Исидор Лефковиц, предупредил меня в двенадцать. Они ещё не сцапали фон Тиле, потому что не хотят, чтобы распространились слухи. Он победитель Смоленска, понимаешь, — это может наделать шуму. У них приказ отправить его в Берлин со всеми почестями…
— Но генерал здесь…
— Не надолго.
Она нежно прижала мордочку Чонга к своей щеке:
— Ах ты, миленький. Кажется, у твоей мамы сохранились остатки сердца, потому что она начинает делать глупости.
Она посмотрела на меня жёстким взглядом:
— Ты ничем не можешь ей помочь, так что сиди тихо и скажи остальным, чтобы делали то же самое. Дело дерьмовое.
Графиня Эстергази повернулась ко мне спиной и вышла.
Я хотел уйти из конторы и бежать к Субаберу, но господин Жан сказал, что генерал фон Тиле желает со мной поговорить.
— Он в гостиной Эд…
Старик спохватился. Гостиная «Эдуар Эррио», где лидер радикал-социалистов когда-то обедал, лишилась своего имени. Однако другого названия Дюпра ей мужественно не давал. Он просто снял табличку «Эдуар Эррио» и спрятал её в ящик.
— Кто знает, — объяснил он мне. — Всё может вернуться.
В ресторане, как в «ротонде», так и на «галереях», было много парижских и местных деятелей; считалось шикарным постничать по пятницам, ибо, с тех пор как страна перенесла столько несчастий, набожность и религия опять вошли в моду. Чтобы не разочаровать клиентов в постные дни, Марселен Дюпра занимался рыбными блюдами со всей тонкостью и знанием дела. Лишённая имени гостиная находилась на втором этаже, и мне пришлось пройти через «ротонду», набитую представителями высшего общества, чего я никогда не делал, так как хозяин ругал меня за затрапезный вид каждый раз, как я появлялся из-за кулис.
Я нашёл фон Тиле за столом. Дюпра, очень бледный, откупоривал лучшую, по его мнению, бутылку: «Шато-Лавиль» 1923 года. Никогда ещё я не видел, чтобы хозяин так волновался. Для того чтобы он пошёл на такую жертву, надо было затронуть его самые сокровенные струны. Было ясно, что фон Тиле объяснил ему подлинное значение своего «перемещения». Время от времени Дюпра бросал взгляд в окно: на аллее стояли две гестаповские машины, одна из них — машина самого Грюбера.
— Ничего не бойтесь, мой добрый Марселен, — говорил генерал. — Это мой почётный эскорт с девяти тридцати утра. Меня переводят в Берлин, и я должен сесть в самолёт, который меня ожидает. Фюрер хочет избежать неприятной огласки. Впрочем, моё назначение в штаб генерала фон Кейтеля является повышением. Однако весьма вероятно, что самолёт потерпит аварию прежде, чем я попаду в Темпельхоф, так как не думаю, чтобы жизнь экипажа кого-нибудь особенно волновала. В полёте меня должны сопровождать трое моих непосредственных сотрудников, кроме полковника Штеккера — он хороший нацист и, надеюсь, останется вашим клиентом. Но не всё пройдёт так, как они планируют, поскольку не вижу, зачем мне обрекать на гибель совершенно невиновный экипаж, в то время как у люфтваффе уже наблюдается нехватка пилотов. Но главное, я отказываюсь играть в эту игру… или, если вы предпочитаете, сотрудничать. Я желаю, чтобы об этом узнали. Ефрейтор Гитлер считает себя гениальным стратегом и ведёт германскую армию к гибели. Таким образом, необходимо, чтобы мои товарищи узнали о моём «предательстве», и, принимая во внимание мою боевую репутацию, смею сказать, что все мои коллеги — высшие офицеры — поймут мои соображения, кстати, большинство из них разделяет моё мнение. Это моё им предупреждение, и я хочу, чтобы это стало известно. Но поговорим о более весёлых вещах…
Он отпил «Шато-Лавиля» 1923 года.
— Изумительно! — сказал он. — Ах, французский гений!
— Я приготовил вам рагу из устриц «Сен-Жак» и жареное тюрбо с горчицей, — дрожащим голосом предложил Марселен Дюпра. — Конечно, это немного избито… Если бы я знал…
— Разумеется, вы не могли знать, мой добрый Марселен. Впрочем, и я тоже. Видите ли, наш провал объясняется… как бы это сказать? Недостатком доверия к низшим и смиренным. Мы, офицерская элита, не выходим за пределы высшего круга. Мы не осмелились довериться какому-нибудь простому сержанту или ефрейтору-подрывнику, и в этом наша большая ошибка. Если бы мы искали помощи у людей… не будем говорить: низшего звания, скажем: у младших офицеров, бомбу отрегулировали бы как следует, и она сделала бы своё дело. Но мы хотели остаться среди своих: по-прежнему старый кастовый дух. Наша бомба не была достаточно… демократична. Нам недоставало рядового.
Мне пришлось вспомнить эту небольшую речь генерала фон Тиле через несколько месяцев. Когда 20 июля 1944 года другой представитель «офицерской элиты», полковник граф фон Штауфенберг, принёс в своём портфеле бомбу в генеральный штаб Гитлера в Растенбурге и фюрера лишь чуть-чуть тряхнуло при взрыве, я сказал себе, что среди всех этих господ опять не хватило простого ефрейтора-подрывника, который подложил бы бомбу нужной мощности. Этой бомбе не хватало народного дыхания.
Фон Тиле заканчивал жареное тюрбо с горчицей. Он повернулся ко мне:
— Итак, мой маленький Флери… Всё прошло хорошо?
— Пока очень хорошо… Он хорошо спрятан… укрыт… — Немного поколебавшись, я первый раз в жизни сказал немцу: -… мой генерал.
Он дружески смотрел на меня. Во взгляде его я прочёл понимание.
— Мадемуазель де Броницкая в Париже, — сказал он. — В надёжном месте. Если только она не будет рисковать и пытаться увидеться с родителями… Вы её знаете!
— Господин генерал, не могли бы вы…
Он кивнул в знак согласия, вынул из кармана блокнот и написал адрес и номер телефона. Вырвал листок и отдал его мне:
— Постарайтесь переправить их обоих в Испанию…
— Да, господин генерал.
Я положил листок в карман.
Георг фон Тиле отведал ещё устриц «Сен-Жак» и закончил трапезу знаменитым яблочным суфле, кофе и рюмкой коньяку.
— Ах, Франция! — прошептал он, и, как мне показалось, не без иронии.
Дюпра плакал. Дрожащей рукой протянул он генералу коробку настоящих гаванских сигар. Тот отстранил их. Потом взглянул на часы и поднялся.
— А теперь, господа, — сказал он сухо, — прошу оставить меня одного.
Дюпра вышел первый и побежал в туалет, чтобы умыть лицо. Если бы гестапо застало его в слезах, пока фон Тиле ещё был жив, ему пришлось бы давать объяснения.
Выстрел раздался в тот момент, когда я садился на велосипед с Чонгом под мышкой. Я ещё успел увидеть, как люди Грюбера выскочили из машин и бросились в ресторан.
Марселен Дюпра весь день пролежал лицом к стене. Вечером, перед началом работы, он произнёс странную фразу, и я так и не узнал, оговорка это или высшая похвала:
— Это был великий француз.
Глава XLI
Я ехал так быстро, держа одной рукой руль, а другой — пекинеса, что, когда наконец оказался перед резиденцией графини в парке и сошёл с велосипеда, колени у меня подогнулись, в глазах помутилось, и я очутился на земле. Наверное, волнение и страх тоже сказались, потому что, несмотря на то что фон Тиле говорил о «надёжном месте» и дал мне адрес, я плохо представлял себе, как Лила может ускользнуть от гестапо и французской полиции на службе у оккупантов. Добрых несколько минут я всхлипывал, а Чонг лизал мне лицо и руки. Наконец я взял себя в руки, сунул собачку под мышку и поднялся по трём ступенькам на крыльцо. Я позвонил, ожидая, что увижу Одетту Ланье, «горничную», которая девять месяцев назад приехала из Лондона с новым приёмником-передатчиком, но мне открыла кухарка.
— Ах, вот ты где. Ну, иди сюда, милый, иди… — Она протянула руки, чтобы взять Чонга.
— Я хочу поговорить с самой госпожой Эстергази, — пробормотал я, ещё не в силах передохнуть. — Собака больна. Её всё время тошнит. Я заезжал к ветеринару и…
— Заходите, заходите.
Я застал мадам Жюли в гостиной с дочерью. Два-три раза я видел в Клери эту «секретаршу», которая, как всем известно, была любовницей полковника Штеккера из штаба фон Тиле. Хорошенькая брюнетка, чьи глаза унаследовали всю бездонную глубину материнских глаз.
— Герман никогда не доверял генералу, — говорила она. — Он находил, что фон Тиле — декадент, чьё франкофильство становится невыносимым и который говорит о фюрере в недопустимом тоне. Герман посылал по этому поводу в Берлин рапорт за рапортом. Если то, что говорят, правда, Германа повысят по службе.
— Предать свою страну — какая чудовищная вещь! — сказала мадам Жюли.
Женщины были в гостиной одни. Эти слова явно предназначались мне. Из этого я заключил, что мадам Жюли, для которой недоверие было средством выживания, намекает, чтобы я говорил очень осторожно. Нельзя быть уверенным, что никто не подслушивает. Мать с дочерью казались сильно взволнованными. Мне почудилось даже, что руки мадам Жюли немного дрожат.