Джузеппе Томази ди Лампедуза - Леопард
«Сколько добра! Донна Маргерита умеет хорошо принять. Но для всего этого нужен не мой желудок».
Он пренебрег и столом с напитками, сверкавшим хрусталем и серебром, и сразу направился к буфету со сладким. Огромные бабы — под цвет рыжей конской масти, — заснеженные «монбланы» из взбитых сливок; пирожные «бонье дофин», белые от миндаля и зеленые от фисташек; горки шоколадных «профитролей», коричневых и жирных, как навоз в долине Катаньи, который, в сущности, их породил, предоставив затем пройти через длинный ряд превращений; темные «парфе», от которых, когда их отделяли лопаточкой, с хрустом отваливались слои; здесь же краснели цукаты из вишен, желтели кисловатые штемпели ананасов; обращали на себя внимание «триумф чревоугодия» с темно-зелеными молотыми фисташками я бесстыжее «пирожное девственницы».
Дон Фабрицио попросил положить себе именно это пирожное и теперь держал перед собой на тарелке кощунственное изображение святой Агаты, выставлявшей напоказ свою упругую грудь.
«Странно, что — инквизиция не додумалась запретить эти сладости, когда могла это сделать! Триумф чревоугодия! Чревоугодие — смертельный грех! Соски святой Агаты! И этим торгуют монастыри, это пожирают на праздниках. Ну и ну!»
Дон Фабрицио в поисках места бродил по залу, где пахло ванилью, вином, пудрой.
Танкреди, увидев его, хлопнул рукой но стулу и указал на свободное место; рядом с ним Анджелика пыталась в серебряном блюде разглядеть свою прическу.
Дон Фабрицио, улыбаясь, покачал головой в знак отказа и продолжал свои поиски. За одним из столиков раздавался самодовольный голос Паллавичино.
— Самая волнующая минута за всю мою жизнь…
Рядом с ним одно место было свободно. До чего же он назойлив. В конце концов, не предпочесть ли пусть, деланную, но ободряющую сердечность Анджелики и сухое острословие Танкреди? Нет, лучше скучать самому, чем нагонять скуку на других.
Он извинился, сел рядом с полковником, который встал при его приближении, чем снискал некоторую симпатию леопарда.
Дегустируя утонченную смесь бланманже, фисташек и корицы, из которой состояло выбранное им пирожное, дон Фабрицио беседовал с Паллавичине и убеждался, что тот, если не считать подслащенных фраз, вероятно предназначенных для дам, вовсе не дурак. Он тоже «синьор»: основательный скептицизм его класса, в обычное время задушенный безжалостным пламенем красного воротника берсальерского мундира, снова выставлял наружу кончик носа, когда он попадал в среду, близкую ему по рождению и далекую от неизбежной риторики казарм и поклонниц.
— Теперь левые хотят распять меня за то, что я тогда в августе приказал своим ребятам открыть огонь по Генералу. Но, скажите на милость, князь, как я мог поступить, имея при себе письменный приказ? Должен, однако, признаться: когда я там под Аспромонте увидел сотни этих оборванцев — одни с лицами неисправимых фанатиков, другие с мрачной физиономией профессиональных бунтовщиков, — то был счастлив, что этот приказ вполне соответствовал моим собственным мыслям. Если бы я не велел открыть огонь, эти люди превратили бы моих солдат и меня в отбивную котлету: правда, беда бы была невелика. Но это вызвало бы в конце концов французское и австрийское вмешательство, привело бы к беспрецедентному скандалу, от которого рухнуло бы итальянское королевство, созданное чудом и, кстати сказать, возникшее никто не знает как. И скажу вам доверительно: мои короткие залпы более всего пошли на пользу самому Гарибальди, они освободили его от приставшего к нему сброда, от всех этих личностей вроде Дзамбианки, которые пользовались им Бог весть для каких целей, может, даже великодушных, хоть и бесполезных, а может, и желанных для Тюильри и Палаццо Фарнезе (Тюильри и Палаццо Фарнезе — здесь правительство Франции и посольство Франции в. Риме); все эта люди так не похожи на тех, кто высадился с ним в Марсале; лучшие из них верили, что Италию можно создать серией авантюр в духе сорок восьмого года. Он, то есть Генерал, это знает: в момент моего знаменитого коленопреклонения он пожал мне руку с теплотой, которую я могу считать не совсем обычной по отношению к человеку, за пять минут до этого всадившему ему пулю в ногу. И знаете, что сказал мне тихим голосом этот единственно порядочный человек из тех, кто тогда находился по ту сторону злосчастной горы? «Спасибо, полковник», За что спасибо, спрашиваю я вас? За то, что я его сделал хромым на всю жизнь? Разумеется, нет — за то, что я заставил его собственной рукой прикоснуться к фанфаронству или, что еще хуже, к подлости всех этих его сомнительных приверженцев.
— Простите меня, полковник, но вы не полагаете, что слегка хватили через край со всем этим лобзанием рук, поклонами и комплиментами?
— Откровенно говоря, думаю, что нет. Эти нежные чувства были искренни. Нужно было видеть, как лежал на земле под каштаном этот несчастный и великий человек, страдающий телом, а еще больше духом. Это была мука! Тут ясно сказывалась его природа ребенка; таким он был всегда; невзирая на бороду и морщины, он оставался наивным и опрометчивым мальчиком. Трудно было противиться волнению, которое мной овладело, когда я был вынужден сделать ему «бум-бум!». Впрочем, зачем мне было противиться? Руки я целую лишь женщинам, но и тогда, князь, я целовал руку цельности королевства — даме, которой мы, военные, должны оказывать почести.
Мимо прошмыгнул лакей; дон Фабрицио велел ему принести себе кусок торта «монблан» и бокал шампанского.
— А вы, полковник, ничего не хотите?
— Из еды ничего, спасибо. Может, выпью шампанского.
Затем он продолжал. Видно было, что он никак не может оторваться от этих воспоминаний о нескольких залпах и о целой коллекции всяких уловок; они принадлежали к числу тех, которые влекут к себе людей, подобных ему.
— Когда мои берсальеры разоружали людей Генерала, те ругались и проклинали. И знаете кого? Его же. Того, кто оказался единственным, заплатившим собой. Это подло, но естественно: они видели, как у них из рук ускользает этот похожий на ребенка, но великий человек, который один лишь мог прикрывать темные проделки многих из них. Если моя любезность и была излишней, я все равно доволен, что оказал ее. Здесь, у нас в Италии, никогда не повредит избыток сентиментов и поцелуев: это наиболее действенные из политических аргументов, которыми мы располагаем.
Он выпил принесенное ему вино, но, казалось, оно лишь усилило горечь его слов.
— Вы не были на континенте после основания королевства? Князь, вам просто повезло. Зрелище не из утешительных. Мы никогда не были так разобщены, как теперь, когда объединились. Турин хочет остаться столицей, Милан находит, что наша администрация хуже австрийской, Флоренция боится, как бы из нее не вывезли произведения искусства, Неаполь жалуется, что у него отнимают промышленность, а здесь, в Сицилии, зреет большая, непоправимая беда… Пока, также благодаря заслугам и вашего покорного слуги, о красных рубахах более не говорят; но о них еще услышат. А когда исчезнут эти красные рубахи, появятся другие, уже иного цвета; а потом снова будут красные. Чем все это кончится?! Говорят, есть у Италии звезда (Пятиугольная звезда — эмблема Италии). Согласен. Но, князь, вы знаете лучше меня, что звезд действительно постоянных не бывает.
Теперь он пророчествовал, может быть, слегка выпив. От тревожных мыслей о будущем у дона Фабрицио сжалось сердце.
Бал продолжался еще долго; было уже шесть утра; все изнемогали от усталости и вот уже три часа, как мечтали лечь в постель; не уйти рано — значит показать, что бал не удался, и обидеть хозяев дома, — а они, бедняжки, так постарались.
Лица дам стали мертвенно-бледными, платья измялись, дамы дышали тяжело. «Мария! Как я устала!», «Мария! Как хочется спать!»
У мужчин в беспорядке галстуки, желтые лица в морщинах, во рту горькая слюна. Все чаще наведываются они в далекую комнату за галереей для оркестра: здесь в стройном порядке расположены двадцать больших урильников, теперь уж почти полных, некоторые даже переливаются через край. Видя, что бал подходит к концу, заспанные лакеи перестали менять свечи в люстрах; короткие огарки распространяют в гостиных странный, дымный, предвещающий беду свет.
В пустой буфетной одни порожние блюда и бокалы с остатками вина, которое, оглядываясь по сторонам, поспешно допивают лакеи. Плебейский свет зари проникает сквозь щели ставен.
Наступило время расходиться, и донну Маргериту окружила толпа прощающихся гостей.
— Великолепно!
— Мечта!
— По-старинному!
Танкреди пришлось немало потрудиться, пока он разбудил дона Калоджеро, уснувшего в отдаленном кресле, откинув назад голову; брюки его при этом поднялись до колен, а над шелковыми носками виднелись края кальсон, какие носят в деревне.
У полковника Паллавичино тоже появились мешки под глазами, но тем, кто желал его слушать, он заявлял, что домой не пойдет, а прямо из замка Понтелеоне отправится на плац для учений; к этому его призывала железная традиция, велениям которой следовали приглашенные, на бал офицеры.