Элиза Ожешко - Над Неманом
Она громко рассмеялась.
— Вот вы, паненка, смеетесь. Отлично! А я, ей-богу, правду говорю. В моих глазах настоящую цену имеют только любовь да милый дружок. Такова уж моя натура. Ясмонта, отца Антольки, отнял у меня господь. Десять лет я с ним прожила. Я убивалась по нем, как по первом муже, но прошел год — и попался мне Стажинский из Стажин. Опять люди обо мне загалдели. Отлично! Вы свое знаете, а я свое. За днем ночь наступает, а за ночью день. Смех лучше плача. Только с ребенком была беда. Полюбили мы друг друга, но Стажинский, — вдовец он, детей у него в хате целая куча, — не хотел меня брать с дочерью. «Где, — говорит, — мне к своим семерым еще восьмого ребенка себе на шею навязывать?» Боже ты мой, милосердый! Неужели мне так и жить без любви и милого дружка? Взяла я Антольку и привела к Яну: «Вот тебе сестра, сынок. Воспитывай ее, а потом она тебе помогать будет». Ему было двадцать лет, а ей шесть. Анзельм куда как расходился! «Почему, — говорит, — она не может сама своего ребенка воспитывать? Малый и так в грязи живет, присмотреть за ним некому». Но Янек пристал к нему: «Возьму да возьму сестренку. Чего ей у отчима обиду терпеть? Пускай лучше у нас живет, а малость подрастет, за нами будет присматривать». Антолька, так, что ли, он говорил или нет?.. Вот он какой! Другой бы оттолкнул, а он принял, на руках ее носил, кормил и мне всегда с оказией передавал: «Антолька здорова, растет хорошо». Вот он какой! Антолька, может, я неправду говорю?
Она расчувствовалась и утерла глаза фартуком.
Антолька, стройная, словно гибкий тростник, поднялась с земли и усталым движением закинула за голову руку, в которой сверкал серп.
— Да лучше его во всем свете нет, — ответила она. — За его спиной я и горя никакого не видала. Вместе хвораем, вместе и гуляем, а по хозяйству — чуть что потяжелее, все больше он делает, а не я!
Она снова склонилась к земле, а болтливая старуха только было собралась приняться за дело, как жена Фабиана, не переставая жать, протянула пискливым голосом:
— А кончилось-то тем, что у вас, пани Стажинская, двое детей и ни одного из них вы сами не вырастили…
Стажинская мигом выпрямилась, подперла бок жилистой рукой и звонче прежнего крикнула:
— Не вырастила, а дети все-таки у меня лучше, чем у других… Вот как!
И она залилась смехом.
— Ку-куш-ка! — насмешливо протянула жена Фабиана.
В это время телега, запряженная Каштанкой и Гнедым, бесшумно въехала на жнивье.
— О, господи! — воскликнул Ян, на ходу соскакивая с телеги и направляясь к сидевшей на снопах женщине, которую он вдруг заметил, когда мать его отошла в сторонку.
Юстина весело, с дружеской улыбкой подняла на него глаза и со своего низкого сидения порывистым движением протянула ему руку. Ян схватил ее обеими руками и, низко склонившись, на мгновение прильнул к ней.
— Я, правда, надеялся, что вы сегодня пожалуете к нам, — вы говорили, что хотите посмотреть на нашу работу, — и все же, как увидал, что вы тут сидите, так меня словно солнце ослепило.
— Сегодня солнце хоть кого ослепит, — рассмеялась Юстина.
Лицо Яна омрачилось.
— Вы все шутите, — тихо сказал он, и руки его опустились.
— Он правду говорит, — вмешалась старуха, отрываясь от жнитва. — Вот неделя, как я пришла к нему, а он все как в воду опущенный ходит, иногда по целым часам слова не промолвит. Работу свою он справляет, да как-то нехотя… не посмеется, не пошутит, а спросишь у него: «Что с тобой, Янек?» — «Скучно мне», — говорит, да и только.
— Что толковать об этом, матушка? — нехотя перебил Ян. — Пойдем-ка лучше жать.
Но Стажинская оттолкнула его локтем, переступила с ноги на ногу и, плутовски подмигивая глазами, таинственно шепнула:
— Отлично. Я знаю, отчего на него тоска напала, отчего у него в глазах темно делается: да оттого, что ему тридцать лет стукнуло, а он без любви живет, — жениться пришло время.
— Чего болтать о таких вещах? — с гневным блеском в глазах повторил Ян.
— Отчего же и не болтать? — пожимая плечами, ответила старуха. — Видите, паненка, они с Ядвигой Домунтувной с детства дружили… старики спят и во сне видят, как бы их оженить…
— Идем жать, мама! — крикнул Ян.
— И отлично, девка как раз ему под пару, работящая, из себя красивая и… богатая… После деда все хозяйство ей останется, а у них тысяч на пять добра наберется…
Она тщетно отстраняла Яна локтем, его железная рука, словно клещами сжала ее плечо.
— Видите ли, — добавила она еще, — было время, когда между ними уже начиналась любовь…
Но теперь Ян покраснел до корней волос, а его бирюзовые глаза вспыхнули.
— Лучше идите жать, чем болтать такие глупости! — крикнул он и потащил ее к несжатой полосе, а сам отошел к телеге.
Веселая баба разразилась громким смехом.
— Что ты такой стыдливый сделался? О женитьбе и слова вымолвить не позволяешь. Все равно, придет время — женишься.
— А как не женюсь?.. Да и не женюсь никогда! — еще больше рассердился Ян и бросил шапку наземь. — Еще не родился тот, кто приневолил бы меня к чему-нибудь!
Он гордо поднял голову, сдвинул брови и начал сильными движениями бросать снопы на телегу. Глядя на него, легко можно было поверить, что действительно он не позволит никому распорядиться собой. Но нетрудно было также прочесть на его лице тоску и уныние, о которых рассказывала его мать. Загорелые его щеки исхудали и ввалились, а когда он, успокоившись и бросая уже мерными движениями снопы на телегу, задумался, бледный его лоб перерезала глубокая морщина.
После недолгих разговоров в поле снова воцарилось молчание: все усердно работали. Легкий предзакатный ветерок пробежал по еще не сжатым хлебам и шелестом отрывистых аккордов стал вторить тому сухому, однообразному и неумолчному шороху, который издавали ломавшиеся под серпами колосья и поднимаемые с земли снопы. Среди этого шелеста и шороха стройные или коренастые жницы, издали казавшиеся разноцветными пятнами, молча склонялись к Земле и, снова выпрямляясь, поднимали охапки длинных колосистых стеблей и, сложив их на свернутую жгутом солому, снова припадали к земле. Время от времени то одна, то другая глубоко вздохнет или незаметно проведет рукавом по лицу, утирая вспотевший лоб. К ногам их вместе с колосьями падали пунцовые маки, розовый куколь и синие васильки; позади среди острых колючек жнивья оставались нетронутыми бархатистые сережки, мелкая ромашка и лиловый горошек; вокруг них в воздухе кружился белый пух отцветших одуванчиков, и нередко из-под ног взлетала вспугнутая птица и, стремительно пронесясь, вдруг скрывалась неведомо где, может быть, в густых не сжатых еще хлебах. Юстина сидела на снопах и внимательно всматривалась в движения копошащегося перед ней муравейника. Как прежде она узнала имена и особенности тех диких благоухающих растений, которые всегда манили ее взор, так теперь она узнавала имена и особенности многих своих соседей. Это путешествие на лоно природы, к которой ее всегда влекло, к людям, которых она доселе не знала, возбуждало ее любопытство и занимало ум. Как пышные цветы, обрызганные жемчугами росы и блистающие бесконечным разнообразием красок, эти картины труда и люди, когда она познакомилась с ними ближе, мало-помалу наполняли ту огромную мрачную пустоту, которую она давно уже ощущала, пытаясь заглянуть в себя и увидеть свою жизнь.
Теперь она внимательно и пристально смотрела на то, что делалось вокруг неё. По временам ее охватывало горькое разочарование, и кто знает, откуда оно являлось? С золотых ли полей, с жнивья ли, унизанного цветами, а быть может, его навевали крылья птиц иль ветерок, налетавший с реки; а иногда великая, хотя и безыскусственная красота окружающего наполняла ее душу восторгом. Тогда Юстина выпрямлялась, как будто бы по примеру жниц, державших в руках пучки колосьев, хотела встать и — то ли с мольбой, то ли с негодованием — поднять кверху свои ничем не занятые руки. Бывали минуты, когда неустанный сухой шелест колосьев казался ей шопотом земли. Недаром Зыгмунт напоминал ей о ее прошлых мечтаниях и стремлениях. Мечты эти пробудились в Юстине и теперь, когда она, с блеском в глазах и сочувственной улыбкой на устах, вслушивалась в этот едва уловимый шопот; ее колени подгибались, ей хотелось соскользнуть со своего сиденья и припасть к груди земли-кормилицы.
А под руками жниц колосья шуршали все сильней и сильней, снопы падали в телегу с глухим стуком. Наконец Юстина отвела взор от пестреющего мелкими цветочками жнивья, благоухающего свежей соломой, лицо ее сразу осунулось и словно окаменело, угасшие глаза застилали слезы; казалось, за эти несколько минут она состарилась на несколько лет. С невыразимой горечью она почувствовала себя здесь непрошенным, надоедливым гостем, чуждым всему и всем, стеблем бурьяна в вязанке пшеницы. Она встала, но тотчас же опустилась опять на свое место и осмотрелась вокруг беспокойным, растерянным взглядом.