Виктор Финк - Евреи в тайге
Четырнадцать таких молодых людей и девиц, еврейских учителей из Гомеля подали заявления об увольнении со службы по случаю переезда в Биробиджан.
— Чистые сумасшедшие! Имели такой заработок и бросили все и поехали! Куда они поехали? В тайгу они поехали.
— Они приехали в мае, в конце мая, и стали блукать по Биробиджану, как те слепые котята. Как вы не знаете здесь ни пути, ни дороги, так мы тогда не знали, и никто не знал. А беспорядок бы-ыл!..
Розенблат откинул голову, как человек, который хочет взять очень высокую ноту. Сказать о беспорядке простым тоном ему казалось недостаточным. Видимо, и беспорядок был не из простых.
Одним словом, никто ничего не знал, и конец! Ни переселенцы, ни начальники. Но вот привезли из Сибири коней и распределили тех коней, и стали переселенцы не абы как-нибудь, а уже с конями. Уже можно податься куда-нибудь на работу, искать что-нибудь делать. Ихняя компания — эта молодежь, эти учителя, значит, — получили землю на Озерном участке. Действительно, что участок очень красивый и приятный. Я это знаю, потому что я сам там был и видел. Ну, так они прибыли, поставили палатку и привязали коней и стали рубать лес, чтобы, значит, строить дом. И вдруг дождь как ни вдарил, так он шел и шел, и шел день, и еще день, и еще… Это началось знаменитое наводнение 1928 года! У их в палатке все поплыло. Они отошли подальше, где местность выше. Но вода поднимается и поднимается, и палатка снова плывет. Они уже хотят уходить назад, но невозможно: до дороги всего три верствы, но эти три верствы труднее, чем других двадцать, бо тут низина и ее затопило и вода такая, что кони тонут. Прямо, я вам говорю, они хорошо попались, эти учителя! Сидят, как на острове, а вода все ближе и ближе, а податься некуда, и удрать невозможно, и помочь никто не может, бо это далеко в тайге и никто за их даже и не знал, что они есть на свете. А тут гнус начал душить — комары и мошка! Но как душить? Как разбойник! Вы можете себе представить, что они были несчастные! Один говорит: давай будем палить что-нибудь, чтобы хоть был дым. Комары боятся дыма. Так палить нечего: до лесу близко, но затопило так, что никак нельзя пробраться. Стали жечь книги. Они же все учителя, так пришлось палить книги. Теперь вы понимаете, как им дошло до самой печонки, если они пошли на такое дело? Вы знаете, что для учителя книги? Но вы не знаете, что такое гнус в тайге!..
— Ну, стали палить книги, спалили книги. А кушать? Кушать нечего! Кушать — лихорадку! Так нашелся из них один и пустился вплавь до деревни и притащил хлеба и овса. Вода такая была, что человек едет на лошади, а лошадь тонет, и человек должен прямо не знаю как, на голове должен был той человек хлеб переправить и овес! Это была веселая жизнь!
— И вот ихний один товарищ заболел. Лежит человек, жар у него, и уже не знает, что он говорит, и глаза у него перевернулись, и он начал бредить. А тут вода прибывает, и под ним уже подняло постель. Ну, что тут делать? Оседлали они коня, положили того парня на коня и привязали, бо он был без памяти, и села на того коня одна ихняя учителька верхом, — ну, прямо девчонка, и повезла. На божью волю! Вывезет, так вывезет, а нет, так оба-два вместе утопятся. И таки привезла она его на Амур, в Михайло-Семеновское, в больницу. Туда было верствов с тридцать. Ой, если бы видели! Я стоял как раз на дороге и вижу, что кто-то чудной верхом едет. Смотрю — это она, Лиза, та учителька, везет больного. У меня аж сердце захопило! Сама она высохла, почернела, глаза горят в ней, как на сумасшедшей, волосы распущены, и она едет и держит на руках этого больного, а он был похож на покойника! И тут грязь, и дороги нет, и гнус душит, и дождь идет. Ай-ай-ай!
Наступила пауза. Гудел ветер из тайги. Я ждал, покуда Розенблат заговорит сам.
— Положим, им приказали оттедова вертаться! — сказал он через несколько минут.
— Кто?
— Партия приказала! Они бы там все передохли!
— Что ж было дальше? — спросил я.
— Дальше? Дальше было пятнадцатое июля.
— Это что значит?
Он перевел дух.
— Пятнадцатое июля — вот я, Авраам Розенблат, я вам говорю, что и через сто лет мы тоже будем помнить этот день. Пятнадцатого июля у одного колониста пала лошадь, то есть подох у него конь, и это всем не понравилось, как той конь подох. Позвали казацкого фершала, и той фершал сказал: «Будьте здоровы, евреи, что конь здох от симбирской язвы!» И как он сказал это, так он поднял большой гвалт: велел того коня спалить и хозяев взять в калартин, и чтоб все боялись и ждали, и кончено. И что же вы думаете? Стали дохнуть кони! Со всех колоний приходило одно известие: дохнут кони! По пятнадцать голов в день — верите? — дохли кони. За семнадцать дней мы все остались без одного коня, бо всего было около трехсот голов и все передохли, как одна копейка. Вся надея была на коней, что на конях можно будет начать работать в поле или куда-нибудь податься на заработки, и вот мы снова остались пешие, как камень в поле. Ой, было горе! Ой, горе! Ой, горе!
У него замутились глаза, он отвернулся и замолчал.
— Мы еще дома, в местечке, дошли до края, что называется, до последнего края. И вот мы сели и поехали в Биробиджан и ехали месяц. И вот мы приехали и находим беспорядок, как в сумасшедшем доме, и находим гнус и дождь, дождь и гнус. И потом оказывается на закуску, что тут эпидемия и кони все передохли. Плакали люди! Старые люди плакали, когда сваливали тех коней и обливали их керосином и палили, и они горели, и вся надея наша горела, и гнус душил нас, и шел дождь!
— Но это тоже еще не конец. Вот приходит известие из двух казацких деревень, где живут евреи, что начали умирать уже люди, и что паника, и колонисты разбегаются. А как же?! И вот тут мы увидели, что это за парень, этот председатель. Он взял и пошел пешком в эти деревни. Туда пятнадцать верст, а он идет пешком, бо своего коня он уже, слава богу, спалил, а у самого у него дизентерия, то есть он болен и имеет температуру, что ему вовсе надо лежать в больнице. Но он идет проводить собрание. Ну, вот! Что тут рассказывать? Приходит он туда, а там тоже палят коней, и люди плачут, и кругом неприятность и идет дождь, и гнус такой, что можно сойти с ума, и люди помирают, а кто еще живые, в одну душу кричат, что хотят домой! Так он берет, этот председатель, и собирает собрание и зовет старых казаков, чтобы казаки действительно сказали, какая здесь бывает жизнь. Ну, казаки по совести сказали, что местность здесь очень замечательная и всегда здесь хорошо, но раз в двадцать лет здесь бывают сильные дожди, и за это обижаться не надо, а надо переждать. Так говорили казаки. А потом он сам вышел и стал держать речь. Хотя все видели, что он больной и падает с ног, но между прочим колонисты решили остаться…
Здесь рассказ Авраама Розенблата оборвался: у прицепленной к трактору телеги, на которой мы сидели, поломалась боковая перекладина. Это произошло неожиданно и едва не окончилось бедой: нам с Розенблатом повезло, мы сидели справа, но сидевшие на левой перекладине попадали, и их едва не задавила скатившаяся с телеги громадная бочка керосину. Пришлось рубить дерево и заменять поломанную боковину. Через часок мы двинулись дальше, и я попросил продолжать рассказ. Розенблат тяжело дышал: он только что тащил на себе срубленное дерево.
— Ну, что я вам еще скажу? — начал он через несколько минут. — Евреи, значит, решили остаться, и он вернулся. Но между прочим эта дизентерия не шуточки. Все начали болеть дизентерией! Может, мы мало горя имели, так на тебе еще эпидемию! Вы видели на опытном поле коровник? Так там стали класть больных. На койках и между койками и под койками лежали больные. И в каждом доме был больной. А как же? Эпидемия, так эпидемия! Прибегли люди из Дежневки и говорят, что там поголовно дизентерия, людей приносят с сенокоса на носилках, бо у их судороги. Кричат люди: «Куда нас завели? Что это за край за такой?» И что вы думаете? Опять он поднялся, этот самый председатель, и поехал в Дежнево и собрал там всех партейных и комсомольцев, и они постановили, что это фронт, огонь, тяжелая минута, и когда дизентерия, так нельзя дезинтировать и надо оставаться. И я вам скажу, что если бы не они, так тут бы ни одного человека не осталось! Когда люди видели, что тут трудность большая и кони горят десятками, так многие прямо падали в обморок. Но этот молодняк, эти учителя, что на них смотреть не на что, бо они все мальчишки, — так они показали пример! Вполне можно сказать, что они показали большой пример!..
Молодой человек, о котором была рассказана эта история, сидел на соседней телеге, попрежнему свесив ноги и попыхивая козьей ножкой. Это был на вид обыкновенный еврейский молодой человек— худой, немного сутулый, с большим некрасивым ртом, с грустными глазами. Он нисколько не был похож на свою историю: вид его можно было скорее назвать невзрачным.
— Вы его попросите, — продолжал Розенблат, — нехай он вам расскажет, как он ходил в Михайло-Семеновское, в рик, когда надо было справлять воинские документы для трактористов. Это было самое в потоп. Идет он в Михайло-Семеновское пешком, — шестьдесят пять верствов. Приходит вечерком в Михайло-Семеновское, а там за три верствы от села начинается разлив, вода такая, прямо как в море. А лодки, конечно, нету и никого нету. Начинает он звать — никто не откликается. Начинает стрелять из леворверта, — опять никто не слышит. А комар душит, и укрыться негде. А сам он еще от болезни не поправился и слабый, и кушать же нечего, и вдруг выходит, что шестьдесят пять километров он сделал задаром Тут, знаете, он сам признавался, что сел на могилку, — там кладбище, — и таки заплакал. Дошло человеку до печонки! И что вы думаете — пришлось ему вертаться опять так само пешком. Он за трое суток сделал сто тридцать километров. Пара коней этого не сделает. Но зато как пришел он, так упал: ноги опухли, лицо и руки опухли. Совсем из сил выбился, потому что он же не казак какой-нибудь! Что он такое? Он не больше, как учитель! Так он таки схватил воспаление легких, и мы уже думали, что ему конец приходит. Но нет, все-таки вытянул. Человек ничего себе, подходящий!