Отсрочка - Жан-Поль Сартр
Он открыл дверь и вышел; капитан был совсем голым, у него была восковая гладкая кожа, без волос, кроме четырех пяти совсем седых волосинок на груди, остальные, должно быть, выпали от старости, он смеялся, у него был вид пухлого шаловливого младенца, Мод коснулась кончиками пальцев его толстых гладких ляжек, и он заерзал, пролепетав:
— Ты меня щекочешь!
Пьер знал номер каюты: 27; он пошел по коридору направо, потом по другому налево; переборка дрожала от регулярных громких ударов; 27 — это здесь. Молодая женщина лежала на спине, бледная, как покойница; пожилая дама с красными опухшими глазами сидела на койке и ела бутерброд с сыром.
— А-а, — сказала она, — три дамы? Они были очень милы. Но они уже перебрались, их поместили во второй класс; я буду без них скучать.
Капитан удивленно посмотрел на нее и положил ей руку на подвздошную кость.
— А вы недурны собой, и у вас прелестная мордашка, но как вы худы!
Она засмеялась: когда касались ее подвздошной кости, то всегда невольно хотелось смеяться.
— Вы не любите худых, капитан?
— Нет-нет, мне они вполне подходят, — поспешно ответил он.
Пьер бегом поднялся по лестнице; ему нужно было увидеть Мод. Теперь это был коридор второго класса, красивый коридор с ковровой дорожкой, двери и переборки покрыты серо-голубой эмалевой краской. Ему повезло: внезапно появилась Руби в сопровождении бортпроводника, несшего ее чемоданы.
— Здравствуйте, — сказал Пьер. — Так вы во втором?
— Да! — сказала Руби. — Франс боится заболеть. Мы все согласились: когда на карту поставлено здоровье, нужно уметь приносить жертвы.
— Где Мод?
Мод лежала на боку, капитан тискал ее ягодицы с рассеянной вежливостью; она ощущала себя глубоко униженной: «Если я не в его вкусе, ему незачем чувствовать себя обязанным». Она провела рукой по его бедрам, чтобы ответить на его вежливость: какая старая кожа.
— Мод? — пронзительным голосом переспросила Руби. — Понятия не имею. Вы же ее знаете: может, ей взбрело в голову пококетничать с кочегарами, если только не с капитаном, она обожает морские путешествия и вечно мечется по всему кораблю.
— Моя любознательная малышка! — сказал капитан. Он засмеялся и сжал ей запястье. — Сейчас вы сможете обследовать все владения, — сказал он. И его глаза заблестели в первый раз. Мод не сопротивлялась, она была смущена из-за смены кают, нужно все же отплатить ему за это, она очень сожалела, что была слишком худа, у нее создалось впечатление, что она обманула его; капитан улыбался, опускал глаза, у него был целомудренный и скрытный вид, он сжимал запястье Мод и направлял ее руку с твердой нежностью; Мод была довольна, она думала: «Нехорошо отказывать ему в том, чего он хочет, после всего, что он для нас сделал, тем более, что он не любит худых…»
— Спасибо, спасибо, радость моя!
Наклонив голову, Пьер продолжил свой путь. Нужно было найти Мод; скорее всего, она на палубе. Он поднялся на палубу второго класса, было темно, почти невозможно было узнать кого-либо, разве что заглянуть прямо в лицо. «Я идиот, нужно подождать здесь: откуда бы она ни шла, она непременно пойдет по этой лестнице». Капитан совсем закрыл глаза, у него был спокойный и почти монашеский вид, который очень нравился Мод, рука ее устала, но она рада была доставлять ему удовольствие, и потом, ей казалось, что она совсем одна, как когда она была маленькой и дедушка Тевенер сажал ее себе на колени и вдруг засыпал, покачивая головой. Пьер смотрел на море и думал: «Я трус». Прохладный ветер струился по его щекам и развевал его волосы, он смотрел, как поднимается и опускается море; он с удивлением смотрел на себя и думал: «Трус. Никогда бы не подумал». Законченный трус. Достаточно было одного дня, чтобы он понял свое истинное естество; без угрозы войны он бы никогда ничего о себе не узнал. «К примеру, родись я в 1860 году». Он бы прогуливался по жизни со спокойной уверенностью; он бы сурово осуждал трусость других, и ничто, абсолютно ничто не открыло бы ему его истинной природы. Не повезло. Один день, один-единственный день: теперь он знал о себе все и был одинок. Автомобили, поезда, пароходы бороздили эту светлую и гулкую ночь, все стекались к Парижу, уносили таких же молодых людей, как он, они не спали, наклонялись над релингами или прижимали нос к темным стеклам. «Это несправедливо, — подумал он. — Тысячи людей, может быть, миллионы, жили в счастливые времена, они так и не узнали подлинной своей цены: им было даровано счастье сомнения. Быть может, Альфред де Виньи был трусом. Или Мюссе? Или Сент-Бёв? Или Бодлер? Им повезло. Тогда как мне! — прошептал он, топнув ногой. — Она бы никогда не узнала, она бы продолжала смотреть на меня с обожанием, хоть и продержалась бы не дольше других, я бы бросил ее через три месяца. Но теперь она знает. Знает. Шлюха, я у нее в руках!»
На улице было темно, но в баре было столько света, что Большой Луи совсем ослеп. Это было как-то чудно, потому что ламп не было видно; была длинная красная труба, извивающаяся по потолку, и другая — белая, и свет шел оттуда; в зеркале напротив Большой Луи видел свою голову и макушку Стараче, ни Марио, ни Дэзи он не видел, они были слишком маленькими. Он заплатил за еду и за четыре порции анисового ликера; он заказал коньяк. Они сидели в глубине бара напротив стойки, было уютно, их окружал большой ватный убаюкивающий шум. Большой Луи сиял, ему хотелось вскочить на стол и запеть. Но он не умел петь. Иногда его глаза закрывались, он падал в какую-то яму и чувствовал себя подавленным, как будто с ним случилось что-то ужасное, он снова открывал глаза, старался вспомнить, что это было, но в конце концов понимал, что с ним ничего не случилось. Он как бы раздвоился: один в другом, но так он чувствовал себя, скорее, удобно, просто немного непривычно, но уютно; ему трудно было держать глаза открытыми. Он вытянул под столом длинные ноги, одну между ног Марио, другую между ног Стараче, он видел себя в зеркале, и это вызывало у него смех, он попытался скорчить гримасу, как Стараче, но он не умел ни косить, ни шевелить ушами. Под зеркалом сидела невысокая, вполне приличная дама, которая задумчиво курила, она, должно быть, приняла его гримасу на свой счет: она показала ему язык, а затем охватила