Владислав Крапивин - Бронзовый мальчик
— Ну и дурак, — буркнул Кинтель. — Англичане тогда вон сколько военных хитростей применяли…
— Дурак, говоришь? Это как посмотреть. Рыцарство и дурость смешивали во многие времена… Кстати, не чужд он был и вполне человеческим чувствам. Ребятишек любил. В Морском кадетском корпусе была резервная рота, мальчишки лет девяти, и его величество весьма жаловал их отеческим вниманием. Иногда звал в гости и прямо во дворце устраивал с ними ребячью возню. Императрица войдет в покои, а ее муженек с пацанами катается по ковру, и все орут от веселья…
— Подумаешь, Гитлер тоже, говорят, любил с детишками поиграть…
— Тьфу на тебя. Ты на все найдешь ответ.
— А если он, Николай, такой хороший был, зачем декабристов повесил?
— Я разве говорю, что он был хороший? Но он был тоже человек. А пятерых декабристов повесили по решению суда. С точки зрения тогдашних законов (да и нынешних, кстати) это было вполне обоснованно. Они с оружием в руках пытались свергнуть существующий строй… И на кой черт Каховскому на площади надо было убивать генерала Милорадовича, героя войны с Наполеоном… Кстати, нашим августовским «героям», что сидят в «Матросской тишине», тоже «вышка» грозит, хотя и царя у нас нет, и по сравнению с декабристами они мокрые суслики… Но это все хотя бы по суду. А сколько миллионов, считая с семнадцатого года, угробили без всяких судов и следствий! Николай — невинная овечка на фоне наших «социалистических завоеваний»…
Кинтель вновь представил желтый обрыв над морем, неторопливый стук пулеметов. И люди ложатся, как бумажные солдатики. И пропадают за кромкой… Никита Таиров падает — не врангелевский поручик, а мальчик в белой блузе с матросским воротником… А девочка Оля бежит к нему сквозь колючие сорняки, беззвучно кричит, а колючки рвут ее платье.
Странно, что Кинтель об этой девочке вовсе не думает как о своей будущей прабабушке. Наверно, потому, что никогда он ее не видел, она умерла задолго до рождения Кинтеля. Он даже представить ее взрослую не может отчетливо. А девочку Олю видит как живую. Как маленькую скрипачку… И тихая знакомая музыка — та, от которой всегда теплела душа, — пришла к Кинтелю.
Было уже полутемно. Елочные лампочки, послушные переключателю, ритмично мерцали, кидали на стены разноцветные отблески. Искрились остатки позолоты на раме портрета, на фарфоровом циферблате, на дверных ручках. Ручки эти — старинные, на широких пластинах, с фигурными шишечками, были за-крашены той же краской, что и дверь. Только середина их, вытертая ладонями, всегда блестела чистой медью. Однажды Кинтель предложил деду отвинтить ручки, отскрести от краски, пусть сияют, как медяшки на корабле! Но дед недовольно сказал, что их за-красила его мама много лет назад и потом отвинчивать не позволяла. Потому что есть вроде бы такая примета: беспокоить и свинчивать ручки с дверей — это к пожару и другим несчастьям. Кинтель хотел было возразить, что прабабушки давно нет, а приметы — это пережиток, но не решился…
В первых числах января дед получил ордер, и дело с обменом опять закрутилось. Переезд ожидался в середине месяца. Вот уедут Рафаловы, и останется в доме лишь одна семья — Зыряновых. Но и она сидит на чемоданах. К февралю дом опустеет совсем. Разве что тень бывшего морского лейтенанта Вишневского будет ночами бродить по холодным комнатам.
…Услышав о декабристе, Корнеич насторожился:
— Постой, постой. В музее, по-моему, ничего об этом не известно… Если такой факт подтвердится, это меняет дело. Можно было бы дом-то и отстоять.
— Да декабрист-то незнаменитый, — виновато сказал Кинтель. — Говорят, не герой вовсе.
— Герой — не герой! Все равно история…
Паша Краузе — человек спокойный, но решительный — предложил:
— А давайте, как освободится дом, въедем явочным порядком. И будет у «Тремолино» двухэтажная резиденция.
Корнеич думал о чем-то, терзал пальцами подбородок. Отозвался рассеянно:
— Ага, въедем, а потом придут натренированные мальчики в сером, с дубинками. Они такие операции любят: и риска никакого, и плюс в отчете… Кстати! — Он глянул на Кинтеля и Салазкина. — К ним в управление подался наш общий знакомый! Следователь Глебов! Помните?
— И очки не помешали? — весело удивился Салазкин.
— В контору же, в штаб. Видимо, для укрепления юридической платформы. Я с ними разбирался недавно по поручению редакции. Они шумно навестили один кооператив, якобы для проверки, не имея на то осно-ваний…
— А Диана ушла в спецшколу для слаборазвитых, — сообщил Кинтель. — Сказала на прощанье: «Что здесь, что там — одинаковые дебилы, но там хоть зарплата повыше…»
— Скатертью дорога, — отозвался Корнеич. — А что ты еще знаешь о Вишневском?
Кинтель пересказал, что слышал от деда.
— В одной комнате можно было бы морской музей сделать… — задумчиво проговорил Паша Краузе. — А внизу мастерские…
— Тише, — с шутливым испугом, но наполовину серьезно попросил Корнеич. — У меня мелькнул проблеск идеи. И надежды. Но пока ни слова об этом, чтобы не сглазить…
Ни слова так ни слова. И заговорили о прежнем. Кинтель сказал неловко:
— Если бы у Стройникова тоже был хоть проблеск надежды, он бы ни за что не сдался.
— В том-то и дело! — резко откликнулся Корнеич. — А у него не было никакого просвета… Кстати, ни в одной цивилизованной стране сдачу в плен при безвыходных обстоятельствах не считают преступлением. Потому что жизнь человеческая — не мелочь для размена… А у нас даже в мирное время… В восемьдесят первом году в шведских шхерах села на мель советская подлодка «У-137». Видать, вела разведку и напоролась. А недавно в «Известиях» один офицер признался, что у них был приказ: закупорить люк и взорвать лодку вместе с людьми, если шведы попытаются взять ее. А там пятьдесят шесть человек… Хорошо, что у шведов хватило ума не соваться.
— Решили, что себе дороже, — с зевком сказал Паша Краузе. — На лодке-то, говорят, были атомные торпеды.
Любивший точность Андрюшка напомнил:
— Но ведь потом в «Известиях» была и другая статья, там написано, что все это неправильно…
— А потом была и третья. И четвертая, — вздохнул Корнеич. — Одни настаивают, другие опровергают… А не бывает дыма без огня…
Вмешался Дим, произнес скучным голосом:
— Вот как начнут Черноморский флот делить, хватит тут и дыма, и огня… Одни под жёлто-блакитные флаги захотят, другие под андреевские…
— Каховский звонил из Севастополя, — отозвался Корнеич. — Говорит, город митингует. Нельзя, мол, флот Украине отдавать, и город тоже…
— Ну правда нельзя! — подскочил Не Бойся Грома. — Это же все русское! Нахимовское… Жалко же…
— Жалко, что и говорить, — согласился Корнеич. — Особенно город. Даже в голове не укладывается. Севастополь — и вдруг будет заграница… А флот… Если всерьез разбираться, он, такой громадный, ни Украине, ни России не нужен. С кем воевать-то сейчас? Конечно, военные найдут кучу причин, чтобы такую армаду содержать, да на это же столько миллиардов надо… Все равно кончится распродажей или резкой на металл… Лишь бы в самом деле крови перед этим не было. Найдутся ведь умники и здесь, тоже закричат: ничего не отдадим, костьми ляжем, не сдадимся!
Все помолчали, словно какую-то виновность почуяли.
Паша Краузе так же спокойно, как обо всем прочем, только потише, спросил:
— Корнеич, а в Афгане сдавались?
— Всякое бывало… Стволы направят в пузо — куда денешься…
— Но ты же… — сказал Паша совсем негромко, — не сдался тогда…
Корнеич не нахмурился, не показал, что говорить об этом не стоит. Но легкая неохота скользнула в голосе:
— Да я уж объяснял ведь: надо было дать ребятам отойти подальше. К тому же была какая-то надежда… — Корнеич посмотрел на Кинтеля. — Как у брига «Меркурий». Хоть маленькая, но была. Вот она и оправдалась. В обоих случаях… Надежда — вообще великое дело. Иногда небывалые чудеса сбываются…
Кинтелю показалось, что Корнеич говорит не о себе. И не о «Меркурии». А о нем, о Кинтеле. Словно прочитал его тайную и давнюю надежду на чудо. Но откуда Корнеич мог знать? Тайну эту ведал лишь Салазкин, а он человек железный.
Кстати, именно по совету Салазкина Кинтель написал в конце декабря открытку. И опустил ее в ящик номер 12 в крайнем подъезде дома на улице П. Морозова. На открытке было: «Мама, поздравляю тебя с Новым годом». Подпись поставить Кинтель не посмел, а слова написал печатными буквами. И после этого за все каникулы не решался пойти в сквер с поваленным памятником, поглядеть на знакомое окно.
…Кстати, похищать и прятать памятник не пришлось. В те же сентябрьские дни, когда Кинтель и Салазкин вновь пришли на разведку, статуи в сорняках не оказалось. Наверно, увезли на переплавку.
ПУСТОЙ ДОМ
Тетя Варя всю жизнь работала медсестрой. Сперва обыкновенной, потом старшей, потом сестрой-хозяйкой. Она была невысокая, сухонькая, быстрая, с решительным нравом. Казалось, ее с рождения запрограммировали на преодоление жизненных трудностей. С дедом они были знакомы со школьных или даже с дошкольных времен (как Алка Баранова и Кинтель). Была ли между ними когда-то жаркая любовь, Кинтель не знал. Но то, что два дружных пожилых человека решились сойтись и жить вместе, чтобы не коротать век вдовой и бобылем, Кинтелю было понятно. Тем более, что тетя Варя ему нравилась. Он всегда покорялся ее веселому напору. И даже безропотно сносил от нее всякие процедуры и уколы, когда схватил однажды жестокую ангину.