Агата Кристи - Пропавшая весной
«Теперь они уже взрослые и живут своей жизнью… – с грустью подумал Родни. – Теперь они не нуждаются в родителях».
Родни взял бумаги со стола и сел в кресло у камина, с удовольствием ощущая живительное тепло огня. Из офиса он взял с собой договор об аренде Массингама, чтобы проштудировать его еще раз. Развернув лист плотной бумаги, он стал перечитывать хорошо знакомый текст.
«Арендодатель передает, а арендатор принимает во временное владение все жилые и хозяйственные строения на земле арендодателя и весь сопутствующий хозяйственный инвентарь… – читал он. – И обязуется не собирать более двух урожаев зерна с любой части пахотной земли без летней вспашки под пар. Арендатор также обязуется…»
Неожиданно его руки дрогнули, глаза непроизвольно оставили четкие ровные строки документа и устремились на пустое кресло, стоящее напротив, с другой стороны камина.
В этом кресле обычно сидела Лесли, когда она приходила к нему консультироваться по делам своего мужа, находящегося под судом. Они спорили здесь, как быть с ее детьми, стоит ли им после вынесения приговора встречаться с отцом, навещать его в тюрьме. Она должна подумать о своих детях, говорил он.
Да, отвечала она, она подумала о детях. В конце концов, Чарльз– их отец.
– Отец, который сидел в тюрьме, – пояснил он как адвокат, – всегда будет бывшим заключенным, в отношении его всегда будет существовать определенное общественное предубеждение, некоторый общественный остракизм, который непременно скажется на детях, на их социальном положении и даже, может быть, укрепит в них мысль о коренной несправедливости жизни, а это попросту опасно для душевно незрелого, только начинающего взрослеть молодого человека…
– Да, все это так, – соглашалась она. – Но он их отец. Не столько они принадлежат ему, сколько он принадлежит им. Конечно, я бы желала, чтобы у них был другой отец, но это невозможно.
Родни в ту минуту сделал вид, что не понял скрытого признания, потому что жизненные обстоятельства, сложившиеся у Лесли, делали неуместными такие признания.
– Неужели надо позволить им начать жизнь с гнусной науки избегать близких людей, попавших в беду? – сказала Лесли, – Лучше уж им уехать из Крайминстера куда-нибудь в пригород, где их никто не знает.
Конечно же, он понял ее доводы. Но дело в том, что они не согласовывались с его личными убеждениями. Что касается его, то он всегда хотел дать своим детям все самое лучшее. Собственно, они с Джоанной так и поступали всю жизнь. Их дети получили лучшие школы, лучших учителей, самые светлые комнаты в доме. Они с Джоанной экономили буквально на всем, чтобы сделать это возможным.
Но у них с Джоанной никогда не возникало моральных проблем того рода, какая сейчас стояла перед Лесли Шерстон. В семье у Скудаморов никогда не бывало недомолвок, неуважения, обмана, закулисных интриг. Никогда у них с Джоанной не вставал вопрос: «Что нам делать? Сохранить семью и оставить детей при себе или разделить их, раздать в чужие руки, по семьям родственников?»
Лесли считала, что детей надо оградить. Разумеется, она любила своих сыновей, и потому не хотела, чтобы на их неокрепшие плечи легла часть того тяжкого бремени, которое обрушилось на нее как на жену преступника. Не эгоизм, не легкомыслие в отношении свалившейся на семью беды привели ее к этому решению. Просто она хотела избавить их даже от малейшей вины за то, что произошло.
И все-таки Родни считал, что она поступает неправильно. Но он полагал, что каждый человек волен выбирать решение по собственному усмотрению. Он уважал Лесли за ее отвагу и мужество. Но ее мужество не служило ей самой, оно служило тем, кого она любила.
Родни вспомнил слова Джоанны, сказанные тем памятным осенним днем, когда он уходил на службу.
– Достоинство? О, да, конечно. Но достоинство– это еще не все.
– Ты так считаешь? – произнес он и, не дождавшись ответа, отправился в контору.
Родни вспомнил, как Лесли сидела здесь, у него в кабинете, в этом кресле напротив, с поднятой правой бровью и опущенной левой, с иронично изогнутыми уголками рта, откинув голову на высокую спинку кресла, обитую голубой тканью. Волосы Лесли, озаряемые огнем, казались зелеными.
Он вспомнил, как произнес удивленным голосом:
– А у тебя совсем не каштановые волосы. Они у тебя зеленые.
Эта фраза была единственной интимной вольностью, которую он когда-либо позволил себе в отношении Лесли. Он никогда не задумывался над тем, как она выглядит. Усталой, да, он знал это, и больной, да, но при этом все-таки сильной, очень сильной физически. Однажды он совсем не к месту подумал, что, если потребуется, она сможет запросто подхватить мешок, полный картошки, и по-мужски взвалить себе на плечо…
Не совсем романтичная мысль, да и в других его воспоминаниях о Лесли было маловато романтики. Правое плечо у нее было заметно ниже левого, левая 6ровь была очень подвижная и то и дело взмывала вверх, к самому лбу, или опускалась вниз, почти накрывая глаз, а правая бровь в это время покоилась на своем месте, словно прибитая. Когда она улыбалась, то левый угол рта у нее иронично изгибался, делая ее похожей на Мефистофеля, каким его изображают на книжных иллюстрациях. А каштановые, на первый взгляд, волосы казались в бликах каминного огня по-русалочьи болотно-зелеными, когда она сидела в этом кресле напротив, откинув голову на его высокую спинку.
Словом, Лесли вовсе не обладала сногсшибательной красотой, подумал он, и, на первый взгляд, ничто в ее облике не могло возбуждать любовь. Да и в самом деле, что такое любовь? Во имя всего святого, скажите, что такое любовь? Может быть, это благостное чувство тепла и умиротворенности, которое он всегда ощущал, всегда видел ее сидящей напротив, с зелеными волосами на бледно-голубом фоне обивки кресла? Однажды она сказала ему:
– Знаешь, я почему-то подумала о Копернике…
О Копернике? Почему, ответьте ради всего святого, о Копернике? Об этом церковнике, которому втемяшилась в мозги безумная мысль, сумасшедшая идея, небывалое видение совершенно иного мироустройства, и который необыкновенно хитро и ловко сумел преподнести эту мысль сильным мира сего и не попасть на костер.
Почему, скажите на милость, Лесли, зная, что ее муж в тюрьме, что ее семья погрязла в нищете, что дома ее ждут дети, которым нужна ее забота, – почему она могла, запустив руку в свои пышные волосы, вдруг сказать: «Знаешь, я почему-то подумала о Копернике»?
И, как всегда, когда он вспоминал о Лесли, Родни перевел взгляд на висевшую рядом с камином копию старинной гравюры, изображающей Коперника, который словно говорил ему: «Помни Лесли…»
«По крайней мере, – подумал Родни, – мне следовало бы сказать ей, что я люблю ее. Я бы мог сказать ей об этом. Хотя бы раз в жизни!»
Но была ли в этом какая-нибудь надобность? В тот день, когда они сидели вместе, но не рядом, на вершине Ашелдона, глядя на освещенную октябрьским солнцем долину, простирающуюся внизу перед ними, он мог бы сказать ей о своем чувстве. Они сидели вместе, но не рядом, ощущая неутоленную жажду любви и тоску по невозможному. Разделенные бесконечностью в четыре фута, они не рисковали сесть ближе друг к другу, чтобы потом не жалеть о непоправимом. Он знал, что Лесли тоже прекрасно понимает все это. Она должна была это понимать. «Это расстояние между нами, – еще тогда, смятенный и самоироничный, подумал он, – словно электрическое поле, заряженное страстью и желанием».
Они сидели молча, не глядя друг на друга. Они смотрели вниз, на зеленую долину, куда им никогда не сойти вместе, рука об руку. Они смотрели на зеленые поля и серые строения ферм, от которых доносилось слабое тарахтение тракторов, а бледно-сиреневая дымка приближающейся ночи уже накрывала землю.
Они были похожи на двух изгнанников, с тоской взирающих на землю обетованную, куда им уже никогда не попасть.
«Нет! Я обязательно должен был сказать ей тогда, что люблю ее!» – с грустной досадой подумал Родни.
Но когда они сидели на вершине Ашелдона, ни один из них не отважился сказать заветных слов. Разве что Лесли вполголоса пробормотала, словно только для себя, но Родни тоже услышал: «И пусть вовек не увядает лето…».
Только эти слова. Одна строка банальной цитаты. Он даже не знал, почему ей в голову пришли именно эти стихи.
Нет, он знал. Конечно, он знал. Бледно-голубая обивка кресла… Лицо Лесли… Он почему-то не мог отчетливо вспомнить ее лицо, единственное, что резко отпечаталось в его памяти, это саркастический изгиб рта.
В течение последних шести недель, пока не было Джоанны, Лесли незримо присутствовала в этой комнате, сидела напротив него в этом кресле и безмолвно разговаривала с ним. Разумеется, все было лишь в его воображении. Он создал у себя в душе ее подобие, усадил ее образ в кресло напротив себя и заставил говорить своими словами. Правда, он заставил ее говорить лишь то, что хотел слышать сам, и она покорно ему повиновалась, но все-таки ее рот все время кривился саркастической улыбкой, словно ей было смешно видеть, как он по-мальчишески забавляется с нею.