Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести
На крутых склонах горят костры. Доваривают повидло из последних слив.
У костров ходят или сидят люди, делают дело, разговаривают. И повсюду смех, рассказы, и фрукты, и орехи, и кофе, и табак, и почти всюду — ракия. И не найдется компании, где бы речь не зашла о визире и его слоне, хотя никто их не называет по имени.
— Переполнилась чаша!
Обычно большая часть разговоров начинается с этих веками освященных слов. Не один раз сказаны они в Травнике за годы и столетия. Нет поколения, для которого не переполнялась бы и не переполнилась чаша, и притом несколько раз за его жизнь. Трудно определить, когда действительно горе переполняет чашу, когда слова эти произносятся по праву. Они подобны глубокому вздоху или тихому стону сквозь зубы и всегда искренни и правдивы с точки зрения тех, кто их произносит.
У всех костров говорят об одной и той же беде, только обсуждается она по-разному. У одних костров сидят юноши, которые ведут разговоры большей частью о девушках и о любви, об играх или трактирных подвигах. У других костров собирается торговый люд поплоше, мелкие торговцы и ремесленники. У третьих — крепкие хозяева, богачи, потомственные «деловые люди».
Вот у одного костра сидят всего двое молодых людей. Хозяин Шечерагич и его гость Глухбегович. Хозяину нет еще и двадцати лет, он горбатый и болезненный, единственный сын у родителей, а гость — его ровесник, высокий, крепкий и стройный парень с острым взглядом голубых глаз, над которыми сходятся прямые тонкие брови, похожие на металлический прут, заостренный на концах и прогнутый в середине. Разные во всем, они неразлучные друзья и любят уединиться от общества и свободно поговорить обо всем, что радует или печалит людей их возраста.
Сегодня пятница. Вся молодежь отправилась в город — шептаться с девушками сквозь заборы или приоткрытые ворота.
Вокруг котла с кипящим повидлом хлопочут две девочки и парень, который его помешивает, юноши курят и тихо разговаривают.
Пристально глядя в огонь, словно уйдя в себя, горбатый говорит сидящему подле него другу:
— Ни о чем другом и не толкуют, кроме как о визире и его слоне.
— Так ведь лопнуло терпение у людей!
— Надоело мне слушать все одно и то же: «Визирь — слон, слон — визирь». И если хорошенько подумать, то становится жаль эту животину. Она-то в чем виновата? Ее поймали где-то там, за морем, связали и продали, а визирь ее привез мучиться сюда, в чужую землю, одну-одинешеньку. Потом как-то думается: ведь и визирь приехал не по своей воле, и его послали другие, не спрашивая, хочет он того или нет. И тот, кто послал его, тоже должен был кого-то послать, чтобы усмирить и навести порядок в Боснии. И так, мне кажется, и идет: каждый толкает другого, никто не живет там, где хочет, а там, где не хочет и его не хотят; все по какому-то непонятному закону, все по чужой воле.
Глухбегович прерывает его:
— Э, далеко ты зашел, чудак-человек! Не годится так думать… Пока ты дознаешься, кто кого послал, он тебе на шею и сядет. Поэтому ничего не доискивайся, а лучше не давай никому взнуздать себя и бей, кто поближе и кого можешь.
— Эх, — вздыхает горбун, — если каждый будет бить того, кто ему мешает и кто ему попадет под руку, то такое пойдет побоище — до самого другого края света!
— Ну и пусть идет! Что мне за дело до другого края света!
Шечерагич ничего не ответил, лишь глубже задумался и еще пристальнее стал смотреть в огонь.
То, что было сказано у этого костра, не имело никаких последствий ни для города, ни для слона, да и не могло их иметь, так как разговор дела не делает.
У другого костра, по соседству, другие люди и другой разговор. Здесь целое сборище — человек десять торговцев из тех, кто «поплоше». Попивают ракию: одни — спокойно, с наслаждением; другие — с оглядкой, отнекиваясь. Разговор идет своим чередом, разрастается. Шутки, обидные уколы, высокопарные монологи, полные хвастовства и искусно вплетенной лжи; мелькают, подобно молниям, блестки житейской мудрости. Ракия поднимает в людях неожиданные ощущения и всякого рода мысли, помогает находить новые слова и смелые решения, которые здесь, на границе веселого огня и тьмы, что заволокла спящий, притихший мир, кажутся вполне естественными и легко осуществимыми.
— Ей-ей, друзья, эта свинья нашего визиря — пятно для нас и для всей чаршии. Жизнь мне, ей-богу, не мила, — говорит тихо и горько Авдага Златаревич.
И сразу завязывается приглушенный, но живой разговор, в котором участвуют все и каждый на свой лад выражает озлобление согласно своему нраву, имущественному положению и степени опьянения. Среди беседующих быстро возникают две группы. Одни — активные и настойчивые, смелые на словах и в планах, другие — не столь непримиримые, осторожные в речах, более склонные к обходным путям и таким средствам, которые без лишнего шума и крика, незаметно, но наверняка ведут к цели.
Какой-то ага, рыженький, костлявый, злобный маленький человечек с короткими, торчащими вверх усами, готов на все, он содрогается от позора, который приходится сносить в своем собственном городе. И клянет Травник и того, кто его создал. Поджечь бы его, говорит он, да так, чтобы сгорела и последняя мышь в стене. Ругает всю Боснию вдоль и поперек. Да разве это страна, говорит он, весь красный от гнева. И кто ее не топтал? Только что слона не хватало! Так вот, и его привезли. Эх, говорит, руки чешутся взять ружье и, как подойдет он к моей лавке, всыпать ему двадцать драхм свинца в лоб. Пусть меня потом четвертуют на площади.
Только один из собеседников, пришедший сюда уже нетрезвым, хрипло бурчит что-то в знак одобрения. Все остальные молчат. Они знают этого человека, знают цену его угрозам. Много раз он стрелял этими двадцатью драхмами свинца, а все, в кого он целился, и по сей день живы и здоровы, едят свой хлеб и греются на солнце. Известно также и то, что в Травнике не легко спускают курок, и уж когда действительно стреляют, то делают это без лишних слов.
Разговор продолжается. Маленький ага все грозится. Грозятся и другие, только тише и не так решительно, больше перешептываются. Многие того мнения, что «нужно что-то сделать», хотя и не могут сказать точно, что именно.
Другие стоят за умеренные, но верные средства, а до поры до времени — ждать и терпеть.
— До каких пор мы будем ждать, — не выдерживает один из самых активных, — пока слон не вырастет и не начнет к нам в дома влезать и людей топтать, что ли? А знаете ли вы, что слон живет больше ста лет? А?!
— Слон — может быть, но не его хозяин, визирь, — спокойно говорит пожилой, с бледным лицом торговец.
На это все умеренные значительно кивают головой; задиры, вдруг вспомнив, кто хозяин слона, на мгновение притихают; опять переходят на шепот.
Даже у таких костров, как этот, где громко похвалялись и шепотом бранились, не возникало ни сколько-нибудь реальных выводов, ни практических решений. Смелые замыслы освобождения города от слоновьего гнета воодушевляли лишь своих авторов, иногда слушателей, но на следующий день, при дневном свете, никто уже и не думал об их осуществлении. На следующий вечер снова у костра разыгрывалось воображение и начинались разговоры. Если иногда в виде исключения и зайдет речь о вчерашних предложениях, то уже несерьезно, и дело обычно завершалось какой-нибудь новой историей. Так возникла и эта история об Алё и слоне.
Была сентябрьская ночь, теплая и ясная. Пьют те, кто варит повидло, разговаривают те, кто сидит без дела у костра, попивая кофе и ракию или покуривая. Мило человеку каждое слово, которое он сам скажет, и все, что видят его глаза и чего коснутся его руки.
Жизнь нельзя назвать ни легкой, ни свободной, ни обеспеченной, но о ней можно сколько угодно мечтать и говорить — мудро, проницательно, с иронией.
У одного костра особенно громкий гомон. Вокруг Алё Казаза[27] собралось с десяток торговцев, из тех, кто «поплоше», но именно поэтому и самых беспокойных.
Алё — владелец маленькой, но хорошей и многим известной лавки шелковых изделий, где плетут шнуры и тесьму, продают шелковые кошельки и пояса. Казазы ведут свой род от большой и крепкой, теперь уже вымершей семьи Шахбеговичей. Одна ее ветвь в силу обстоятельств осталась без земли, занялась ремеслом и вот уже больше пятидесяти лет удерживает свое место в цехе позументщиков. Отсюда и происходит их прозвище. Все они считались хорошими людьми и искусными мастерами. Таков был и Алё, только слыл он чудаком и оригиналом. Высокий, плотный. Румяное лицо с черными смеющимися глазами, обросшее черной редкой неровной бородой. Его любили как шутника, наивного и беззлобного, мудрого и славного, как человека, который умеет и не боится сказать то, чего другие не скажут, и сделать то, чего другие не решились бы сделать. Трудно было понять, когда он смеется над всем светом, а когда позволяет другим смеяться над собой, когда у него под шуткой скрывается правда, а когда он шутит над тем, что другие называют правдой.