Владимир Набоков - Истинная жизнь Севастьяна Найта
Наконец я встал и на цыпочках вышел в коридор.
— Надеюсь, — сказала сестра, — вы его не потревожили? Сон ему на пользу.
— Скажите, — спросил я, — когда приедет д-р Старов?
— Кто? — сказала она. — А-а, русский врач. Non, c'est le docteur Guinet qui le soigne[111]. Он будет здесь завтра утром, и вы тогда его увидите.
— Я бы хотел переночевать здесь где-нибудь, — сказал я. — Как вы думаете, не мог бы я…
— Вы могли бы даже и теперь видеть д-ра Гине, — продолжала сестра своим приятным, тихим голоском. — Он тут рядом живет. Так вы его брат? А завтра из Англии должна приехать его мать, n'est-ce pas?[112]
— Нет-нет, — сказал я, — его мать давно скончалась. А скажите, как он в течение дня — может ли говорить? очень ли страдает?
Она наморщила лоб и посмотрела на меня с недоумением.
— Но… — сказала она. — Я не понимаю… Скажите, пожалуйста, как ваше имя?
— Да, верно, мне следовало объяснить, — сказал я. — Мы ведь сводные братья. Меня зовут… (я назвал свою фамилью).
— О-ля-ля! — воскликнула она, густо покраснев. — Mon Dieu! Русский господин вчера умер, а вы были у мсьё Кигана…
Так я и не увидел Севастьяна — живого во всяком случае. Но те несколько минут, что я провел, прислушиваясь к дыханию, которое я принимал за его дыхание, изменили мою жизнь настолько, насколько она переменилась бы, если б Севастьян и впрямь поговорил со мною перед смертью. Не знаю, какая у него была тайна, но я и сам узнал некую тайну, а именно, что душа есть только образ бытия — а не неизменное состояние — и что любая душа может быть твоей, если найти частоту ее колебаний и вписаться в нее. Мир иной — это, может быть, полномерная способность сознательно жить в любой выбранной душе, в любом количестве душ, не сознающих этого взаимозаменяемого бремени. Посему: я — Севастьян Найт. Я словно играл его роль на освещенной сцене, по которой проходили люди, которых он знал, — неясно различимые фигуры немногих его друзей: филолога, поэта, художника, — плавно, безшумно, грациозно воздавая ему должное; а вот и Гудман, плоскостопый фигляр, с манишкой, вылезшей из жилета; а вон бледно сияет опущенная голова Клэр, которую всю в слезах уводит со сцены подруга. Они ходят вокруг Севастьяна — вокруг меня, играющего его роль, — и старик фокусник ждет за кулисами своего выхода со спрятанным кроликом, а Нина сидит на столе на ярко освещенном краю сцены, с бокалом фуксиновой воды, под нарисованной пальмой. Но вот маскарад подходит к концу. Маленький лысый суфлер захлопывает книгу, и свет медленно гаснет. Конец, конец. Все расходятся по своим будничным жизням (а Клэр в свою могилу), — но герой остается, потому что, как я ни старайся, не могу выйти из своей роли: маска Севастьяна пристала к моему лицу, и этого сходства не смоешь. Я — Севастьян, или Севастьян — это я, или, может быть, оба мы некто, кого ни тот, ни другой из нас не знает.
ТАЙНА НАЙТА[113]
Эта тайна та-тá, та-та-тá-та, та-тá,а точнее сказать я не вправе.
«Слава» (1942)[114]1
За последние пятнадцать лет заметно прибыло пишущих о Набокове, но качество написанного столь же явно пошло на ущерб. Прежний зеленый выгон сделался унылым, затоптанным загоном: редкая, утолоченная трава, пегие проплешины там и сям, у изгороди ползучий лютик и пыльный подорожник. Тут иногда играют в футбол деревенские ребята, а нужно бы это место перепахать и оставить под паром хотя бы на год, пока не покроется новым дерном. Это самое я и предлагал в 1999 году профессору Стивену Паркеру, одному из самых почтенных набоковедов, вот уже тридцать лет издающему набоковский полугодовой временник, — а именно, после столетних юбилейных съездов, докладов и неимоверного количества публикаций объявить затишье, годовой мораторий, и не печатать о Набокове вообще ничего. Все это, конечно, сочли за шутку, но я не шутил. Более того, я и теперь полагаю, что для новых серьезных занятий Набоковым временное воздержание — условие весьма желательное, пусть и недостаточное, потому что нужно заново осмыслить самое их направление и метод. Тут я прежде всего имею в виду задачу описания сочинений Набокова в их совокупности, в сочетании начал, приемов и целей этого рода искусства.
Рассматривая «законы иллюзий», свящ. Павел Флоренский писал, что «целостность художественного произведения заставляет предполагать взаимную связь и обусловленность отдельных элементов его»[115]. Но ведь и обратно: согласная деятельность художественных частностей выявляет и усиливает впечатление целостности произведения словесного искусства и приглашает изучать его именно как интеграл составляющих его малых величин. Искусство может быть понято как сложная система средств для достижения замышленной, но необъявленной цели. На ранних стадиях изучения книг Набокова, в 1950—1960-е годы, филологи были сосредоточены на дифференциалах этих средств, на строительном материале его прозы, на приемах и отдельных сочетаниях составных элементов. Только в конце жизни Набокова и после его смерти, да и то не без подсказок (в его нарочно придуманном интервью о предпоследнем романе «Сквозняк из прошлого»[116] и в предисловии вдовы к сборнику его русских стихов), обратили внимание на тщательно укрытое метафизическое и отсюда нравственное содержание его сочинений. Теперь же исследования, ему посвященные, в своей невероятной многочисленности потеряли всякое разумное направление, и если и возможно в них усмотреть некоторую наклонность или тенденцию, то это скорее тенденция к верхоглядной критике с позиций стадного и ходкого политического утилитаризма.
Я думаю, что основные задачи и способы метафизических поисков Набокова оставались в принципе неизменны начиная с «Господина Морна» и кончая «Арлекинами». Поэтому самые увлекательные и в то же время плодотворные открытия ждут исследователей не в модных формулах сравнительного анализа («Набоков и скандинавские саги») или эволюционных наблюдений (вроде «Подступов к "Лолите"» и т. п.), но в добросовестных попытках понять его поэтику, физику и метафизику, когда его сочинения берутся как главы или отделы одного пожизненного опуса, который подлежит изучению во всей его сложной, но целой величине.
2
Один из самых проницательных персонажей Набокова, Джоана Клеменс, будучи слегка навеселе и обращаясь к другому персонажу, как бы невзначай приоткрывает важную тайну, относящуюся не только к повествователю романа (в котором они соседи), но и к его сочинителю (о котором она, конечно, не имеет понятия): «Но не кажется ли вам… что он… чуть не во всех своих романах… пытается передать… фантастическое повторение некоторых положений?»[117] За сорок лет усиленных розысков было обнаружено и описано множество таких «повторений» и их комбинаций. Но нельзя ли свести их всего к нескольким сочетаниям? или всего к двум? к одному?
Исследования книг Набокова требуют особенного умения ориентироваться на местности. На среднеамериканских равнинах можно видеть придорожные приглашения свернуть с шоссе на проселок и посетить безхитростный деревенский аттракцион, маисовый лабиринт: на десятине земли, где кукуруза выше головы, фермер проторил трактором дорожки с поворотами под прямыми углами, тупики, просеки. За малую входную плату все члены проезжей семьи получают по карте с нумерованными «станциями», которые нужно в строгой восходящей последовательности разыскивать в кукурузных закоулках; там на столбике висит на веревке дырокол, которым полагается пробить дырочку в карте против соответствующего номера, в доказательство, что ты там был. Каждый такой перфоратор дырит по-своему: проколы могут быть звездообразные, треугольные, полумесяцем и т. д. Ближе к выходу искать станции все труднее, все чаще попадаешь на собственные следы, и некоторые дети, утомившись или из озорства, прошмыгивают сквозь густые заросли наружу и так выходят из игры.
Любую книгу Набокова можно уподобить такому лабиринту, искусно устроенному по известным правилам, хотя эти правила посетителю приходится узнавать самому. Наиболее сложные и тонкие особенности прозы Набокова, выделяющие его в узкой компании транс-нобелевских художников, обнаруживаются в области архитектуры книги, ее компоновки и повествовательной стратегии. Я имею в виду расчет соотношения частей книги, напряжение между ее полярными точками, тематические повторения, переходы и связи, управление ходом времени внутри главы и на всем пространстве романа, потайные подземные и наземные ходы и, наконец, род и образ повествования. Об этих двух последних, одна другою обусловленных, особенных чертах — тайных ходах и повествовательных наслоениях — и пойдет речь в нижеследующей попытке истолкования первого романа, написанного Набоковым на чужом ему языке.