Алексей Ремизов - Том 1. Пруд
— Ты, Саша, теперь совсем не улыбаешься, а, бывало, как начнешь разные небылицы сочинять о гимназии: о яйце страусовом в шестьдесят пудов, помнишь, рассказывал, как физик в класс едва дотащил его, ты все улыбался, и когда игрушки мне приносил, тоже улыбался.
— Старец сказал бы, что тогда на мне был дух Божий, — горько и злобно засмеялся Саша.
— Конечно, конечно, — Коля вскочил и даже покраснел весь, словно нашел разгадку какого-то мучительного вопроса, — дух Божий! Дух Божий и на мне был, дух Божий! Ведь в самом деле, ну что божеского в угрюмости, в муке, в страданиях человеческих, а когда болтаешь, когда врешь о небылицах, дух занимается от какой-то радости Это, вот именно это и есть божеское, дух Божий!
А Саша, желая, должно быть, улыбнуться по-прежнему, кривя губы, протянул руку.
— Христа ради подайте милостыньку на яйцо стопудовое! — и вдруг нахмурился, взял у Коли одуванчик и, отворив дверь часовни, положил на каменную плиту, — вот цветок и пригодился.
— Варенька, барышня несчастная! — тихо проговорил Коля, вспомнив, как называли фабричные Вареньку, — вот мы и пришли к вам, Христос воскресе! — и подумал: «проклятые пришли», и ужаснулся, что подумал так, и в ужасе прошептал, как когда-то в отчаянии шептала Варенька: — Господи, подкрепи меня!..
А в это время красным звоном зазвонили во все колокола: обедня кончилась и тронулся крестный ход с артосом. Всю пасхальную неделю в Боголюбовом после обедни бывал крестный ход, носили вокруг собора артос.
Саша и Коля пошли за народом и, дойдя с крестным ходом до белой башенки, словно по уговору поднялись по знакомой каменной, холодной, полутемной лестнице. Но у самой двери Коля, словно спохватившись, повернул назад.
— Я не могу, — сказал он тихо и медленно, с большим усилием выговаривая слова, и почувствовал, как что-то мучительно-страшное, что подходило к его душе, о чем и самому себе он не мог сказать, теперь сказалось: ему тоже, как Саше, надо кончить свое дело, только Саша во всем чист, он же крутом виноват.
И дверь башенки закрылась за Сашей.
О. Глеб обрадовался гостю, — так давно никто из Финогеновых не заходил к нему, — о. Глеб похристосовался с Сашей. Пирский, послушник старца, принес чаю и пасхи.
Саша заметил, что старец не то чем-то расстроен, не то болен: губы, совсем сохлые, вздрагивали, и щеки потемнели, как у мертвого, улыбался он, но лежала на улыбке едкая горечь.
«Может, и заходить не надо было!» — подумал Саша, а на сердце кипело, и, не притронувшись к пасхе, сразу заговорил:
— Вот сейчас только что Коля сказал мне, что я и улыбаться перестал, а я, как вошел к вам, посмотрел на вас, и подумал: вот и вы после всех ваших благословений страданиям и бедам человеческим на вашей ступени недосягаемой тоже что-то плохо улыбаетесь.
Старец молча перекрестился: в келью донеслось пение Христос Воскрес — это крестный ход возвращался обратно.
— Нет, видно, с вашим благословением… — задумался Саша, — не создашь ничего крепкого и нерушимого. Ну как это можно? Чтобы улыбаться, надо пройти через весь ад да еще и благословить его! — и вдруг подумал: — «Да зачем же это он пришел-то к старцу? Сказать, что принял решение кончить свое дело с Сергеем Молчановым и непримиримость свою всю при себе оставить, похвалиться перед старцем?» — и глухо сказал то, что еще ни разу и себе не говорил: — не верю я в них, о. Глеб, — и, удивленный словам своим, поправился, — не могу я подчиняться и не хочу! — и загорячился, — никуда оно не годно, ваше благословение, расслабит оно, погубит всякую жизнь, расплодит всяких паразитов, нет, только резкий удар, грозная встряска, кровавый бич укрепят жизнь и зажгут мечту. А что делать с вашей любовью и всепрощением, когда задохнуться впору, посмотрите, люди костенеют в бескровной изморози, глаза у них слипаются, сонные какие-то, они кутаются, зябнут, идут шажком и топчут полегоньку друг друга, топнет, а сам посмотрит, — не больно ли?.. А надо подойти и… вот так! — Саша резко поддался вперед, будто ножом ударил.
О. Глеб привстал с кресла. Мускулы задергались на его лице, как тогда, на Пасху, у гроба Вареньки.
— Что? — спросил Саша с каким-то задором, — я еще никого не зарезал!
Старец опустился в кресло и не сказал ни слова.
— Не хотите мне отвечать, — сказал Саша уж затихшим голосом обиженного, — говорить со мной не хотите, а ведь знаете, вижу, что знаете, зачем кровь проливается. Или рано мне знать тайну-то вашу, так что ли, не благословил я еще недоли вашей, не переступил я за последние страдания, где и кровь разрешается, где кровь, тайну крови постигают? а знаете вы, как поймут вас, с вашим примирением-то? — будто поддразнивая, спросил Саша, — не знаете? Всякий негодяй, всякий трус за вас ухватится, всякий паразит, всякий насильник ручку у вас поцелует. Вы задачу даете непосильную, ну сами посудите, кто ее решит: через все муки пройти надо и дойти до последнего страдания и ему, безглазому страданию-то, поклониться. У кого хватит сил, у кого достанет духа! Нет, не так вас поймут, и решать никто не будет по-вашему, а перевернет все примирение ваше в самое наиподлеишее помыкание и пойдет душить и есть поедом и давить и, что хотите, так одни, с одной стороны, а другие сами от отчаяния вешаться начнут, травиться начнут.
— Душа-то твоя, Саша!.. — едва проговорил старец и, не досказав, замолк.
— Душа! — захохотал Саша, — а что в ней! — и опять перевернул на свое, с чем и пришел к старцу, — не хочу я, чтобы мою душу убивали, и не отдам я ее, никому не хочу уступать! — и, страшно побледнев, застыл весь, глядя в упор на старца: — а кровь-то и Христу понадобилась… Чтобы прийти на землю, ведь зачем-то понадобилось столько невинной детской крови, зачем-то надо было убить столько младенцев! Вы же сами рассказывали, помните? А если Христа никакого и не было, — усмехнулся Саша, — и если избиение младенцев только легенда, ученые это доказывают, то все равно легенда пошла, неспроста же такая легенда пошла. Кровь-то она нужна, для любви нужна, так выходит. Ты возненавидь всем сердцем твоим, возненавидь всею душою твоей, убей, и придет любовь.
— Если не полюбишь врага своего, нелюбовью измучаешься, а твой нож и кровь, пролитая тобою, на тебя же обратятся, — о. Глеб запечалился, губы его вздрагивали.
— Не могу я простить, — заерзал Саша, — и скажите, пожалуйста, как же поступить мне с человеком, который людей ест, да, ест, жизнь у них отнимает, как поступить со всеми этими, кто приказывает и кто исполняет повеления, от которых гибнут люди? Уничтожать их только, больше ничего не остается.
— Подойди к нему, врагу своему, — заговорил старец, — загляни в глаза: глаза его горюют, на нем своя беда ох, страшная беда! А ненависть твоя не зальет и не раскроет тебе этой горечи и беды его. Нет, ты подойди к нему, загляни в глаза…
— А он захочет?.. Да он тебя ножом пырнет. Ха, ха! Он с тебя шкуру будет драть, а ты с губами потянешься, ха, ха! Я, может, подходил, и не один раз, — уж с горечью сказал Саша, — руку мою протягивал и до корней волос краснел от обиды: руку мою не принимали…
И, когда проговорил Саша свои последние слова, вдруг стало ему ясно, что говорить больше не стоит: старец не знает ничего, а только из прописей повторяет уж много раз слышанное, разыгрывает из себя какого-то блаженного, увертывается и виляет, лжет перед ним.
— Заповедь; убий! убий того, кто убивает — вот она заповедь! — Саша встал с места и твердо заходил по келье, — за зло тысячекратным злом… Да, кровь, и если я не пролью крови, так не мою, Бог с ней с моей, вашу прольют, Розикову прольют.
Старец сидел в своем кресле, казалось, и не слушал Сашу, дремал в своем мягком удобном кресле.
И гадок и омерзителен стал в эти минуты для Саши старец.
«Вот он схимой прикрыл свои прогнившие глаза!» — думал Саша, злорадствовал, ему чудился запах, шел запах по келье, проникал сквозь платье, через кожу, сосал сердце. И так захотелось Саше обидеть, унизить старца, «старый лгун, — думал он, — изжил все свои силы», так хотелось ему крикнуть в лицо старца самое тяжкое оскорбление, такую обиду горькую, чтобы прожгла она всю его святость, — «показную святость заклинателя бесов!» — сказал себе Саша. Мысли его разрывали друг друга и, разорванные, бросались друг на друга, кипело сердце.
— Саша, — сказал старец и дрожащей рукой протянул ему красное пасхальное яичко, — Саша, сохрани его на всю жизнь.
«Стопудовое, — вспомнилось Саше, — Христа ради подайте милостыньку на стопудовое!» — и, не приняв подарка, стиснул он зубы от горечи, закрыл лицо и сидел так, не раскрывая лица.
В монастыре ударили к вечерне.
Очнулся Саша, вспомнил: к четырем он должен поспеть к Сергею Молчанову, чтобы всех застать у него и навсегда уж покончить со всякими делами, и со всякой своей непримиримостью, и, не приняв благословения, вышел вон из кельи.