Алексей Ремизов - Том 1. Пруд
Вербная Суббота — день роспуска на Святую был в этот год редким днем в жизни Пети: до экзамена его допустили, и пришел конец его долголетнего гимназического мытарства. Целых двенадцать лет таскал он ранец, двенадцать лет долбила его ненавистная ему проклятая гимназия.
По давно данному обещанию Петя, Женя, Коля и Прометей вместо всенощной отправились в подвальную пивную на Камушек к пивнику Гарибальди и всю всенощную шла попойка, а когда Гарибальди запер пивную, Петя торжественно, тоже по обещанию, лег посреди улицы в лужу и, бултыхаясь, грязнил и мазал свою драную гимназическую шинель. А потом уж наверху в детской разодрали Петин ранец и пили водку.
Прометей накачался до такой одури, — и Вербное и Чистый понедельник без просыпу спал и, очухавшись только во вторник, совсем обалдел и никак не мог сообразить, где он, кто вокруг и как зовут его, и только ненавистную тетку свою Арину Семеновну-Эрих он чувствовал и, морщась, моргал, как от какого-то яркого света.
— Очхнись, отшельник! — усовещевала Арина Семеновна, — мать родную не узнать! Видно, нечистому и душу-то свою собачью пропил.
— Господи, никаких концов не найти! — моргал Прометей, шаря вокруг себя.
— Насосался! стыд-то какой! — совестила Степанида.
— Напущено, девушка, — горевала Прасковья, — злыми людьми напущено, и молитва не помогает.
Долго Финогеновы возились с своим помутневшим Прометеем: и щипали, и щекотали его, и легонько перышком в носу шевелили, и горчицей губы мазали, мало помогало.
— Господи, никаких концов не найти! — моргал Прометей, шаря вокруг себя.
И когда уж хотели Финогеновы отступиться, а Степанида за Душкой-Анисьей побежала, Прометей сам собою сорвался из детской и прямо вон за дверь во двор.
Как ошалелый, метался Прометей по двору и все не мог прийти в себя, визжал, плакал, тряс головою и вдруг схватил полено и с какой-то радостью ударил в подвернувшуюся собачонку Розика, будто в Розике хоронилась вся тревога его, все безумие, все отчаяние великого человека, обреченного на ничтожество.
С перешибленной лапкой, взвизгнув, бросился Розик под террасу и там затих, и Прометей затих, ожил Прометей, отдышался.
Полезла Прасковья под террасу, старуха старая согнулась она вся, и там поймала собачонку, перекрестилась, вытащила ее на волю и понесла в дом.
Розик лежал у Саши в Варенькиной комнате, на Варенькиной кровати, подвернув перешибленную свою лапку и, подрыгивая лапкой, плакал молча: ну, в чем же он-то был виновен?
И Прасковья плакала:
— Молитва, девушка, не помогает! И во всем доме, в красном Финогеновском флигеле нехорошо было, помалкивали в комнатах.
А Прометей все заглядывал в комнату к Саше, справлялся у Саши, не прикажет ли Саша пройти куда — к Алексею Алексеевичу или к Сергею Алексеевичу, или сделать не надо ли чего, переписать что-нибудь? Он ведь не нарочно ударил Розика?
А Розик лежал у Саши в Варенькиной комнате на Варенькиной кровати, и, подрыгивая перешибленной лапкой, плакал молча.
Глава двадцать третья
Стопудовое яйцо
Страстная прошла тихо. Финогеновы говели и в церковь к Покрову ходили к службам, а то в последний год редко их видели у Покрова. У Розика лапка поджила, и на первый день Пасхи он уж по двору за собаками бегал и лаял, как обыкновенно. И первые два дня Пасхи прошли тихо, а на третий день Петя, Женя и Коля с Прометеем опять сидели на Камушке в подвальной пивной у Гарибальди — разговлялись. И вернулись они домой поздно и совсем нетвердо.
Приснилось Коле, сидит он будто наверху, в детской, в окно смотрит, а пустырь — огороды под монастырем распаханы. В детскую входит девочка, держит яйцо в руках, безглазая, стала девочка в дверях, стоит, протянула руку с яйцом, безглазая. Безглазая она, а так всю душу насквозь проходит. И чувствует Коля, как сердце его будто расщепляется.
— Коля, вставай, в Боголюбов пойдем к обедне! — услышал Коля голос Саши, и это вывело его на свет.
Коля поднялся, закурил папироску. Последние клочья сна с болью таяли, и подплывала к сердцу какая-то радость, будто угрожавшая ему опасность миновала.
Сонная комната в ярко-желтых лучах показалась Коле особенной, золотой, и голубой дым папиросы, увязая, цапался и, обессиленный, сдаваясь, таял.
Посреди комнаты, уткнувшись в сапог и подобрав согнутые ноги к подбородку, валялся Прометей, поскрипывая зубами, и было в лице его столько гордости и величия, будто закусил он не Петин сапог, а сапог всего мира.
Коле вдруг вспомнилась ночь, вспомнилась подвальная пивная, драка в пивной, и он бросил папиросу и снова повалился, но Саша заторопил его.
В голосе Саши была и настойчивость и еще что-то особенное, и это подняло Колю на ноги, он быстро оделся, и они вышли.
Несмотря на ранний час и середину апреля, летне парило. Даже в низких местах как-то сразу истлел снег, лед за ночь лопнул и пошла река.
Весь на солнце стоял монастырь, и жарко горели золотые шпицы белых круглых башенок. В монастыре звонили к обедне, как только звонят на пасхальной неделе, звонили с малиновым переливом, и со звоном колокола доносил ветер тревожный шум и гул половодья.
Идти было легко: еще влажная теплая земля уходила под ногами, и после зимы чувствовалась земля такая влажная и теплая.
На откосе зеленела тоненькая травка. Коля спустился к Синичке, сорвал одуванчик и шел с ним, как с золотой свечкой.
Сам себе казался Коля таким воздушным и хрупким, словно все тело его просветилось, и он слышал и чувствовал и самый малый шорох, и вот он переломится или растает в воздухе, и тоска заливала все его сердце.
Ночь и подвальная пивная не выходили у него из головы, восстановлялась подробность за подробностью, лезла к самым глазам, дышала своей мерзостью, и отделаться не было сил, а заглянуть поглубже, чтобы уж навсегда отойти прочь, страшно было, и путался неоплаченный счет, драка, и какие-то плевки, покрывавшие всю пивную ночь.
Саша твердо решил порвать с кругом Сергея Молчанова, и не потому, что непримиримость его остыла в нем, а просто потому, что никакой партии, никакому лицу не мог он подчиниться, не мог выслушивать ничьих замечании, не мог выносить, когда говорили ему, что он не смеет чего-нибудь делать так, как он хочет, а должен делать только так, как решила партия. Среди людей, объединявшихся вокруг Сергея Молчанова, были два-три человека, настроенные до какой-то исступленности в своей непримиримости, и готовы были умереть, осуществляя свое дело «убийство лиц, вредных и мешающих жизни». Саша уважал их, но с ними было тесно ему, это он давно уже чувствовал и только недавно сказал себе ясно и без колебаний, он не мог так замкнуться, так ограничить свои мир, так обезглазить его. И вот он решил совсем уйти: он пойдет к Сергею Молчанову и там скажет им все по правде, прямо в глаза, — пускай делают, как знают и что хотят.
И приняв решение свое, он чувствовал какую-то злобу, злость и озлобленность: ведь так долго и так много ждал он осуществить дело свое, которое теперь одному ему не исполнить, а с другими уж не может, и ему хотелось расплатиться с кем-то за все ночи свои, когда сердце его лопалось, за всю жгучесть мечты своей, за свое дело, которое совершить хотел.
Воскресения день!И просветимся, людие,И друг друга обымем…
— донеслось пасхальное пение из раскрытых окон Боголюбовского собора, когда, поднявшись по лестнице на монастырскую гору, Саша и Коля вошли в ограду.
В соборе было много народу, еле пробрались они на паперть. Но и на паперти душно было и от свечей и от ладана, и скоро они вышли из церкви, потолкались за воротами с богомольцами около каменной лягушки, упирающейся в башенку старца, и повернули опять в ограду на кладбище.
— А помнишь, Саша, наши службы, наши стояния на верху? Мы бы тогда все молебны с акафистами выстояли! — сказал Коля: пасхальное пение всколыхнуло всю его память, и он почувствовал, как ему больно, что прошло прежнее.
Саша горько и злобно засмеялся.
— Ты теперь и в Бога не веришь? — спросил вдруг Коля.
— Разве это так важно, верю я или не верю? — резко ответил Саша.
— А я, Саша, совсем об этом не думаю, просто не думается мне… или потому, что мне выспаться надо…
Они подошли к Огорелышевскому склепу-часовне, сели на каменные ступеньки.
Красный огонек лампадки поглядывал на них сквозь матовое окно.
— Помнишь, что сказал старец, — Саша показал на башенку, — Веруешь ты в Бога или не веруешь, не это важно, а важно то, с Христом ли ты, или без Христа! Только не к тому я говорю это, чтобы оправдать себя и без веры с Христом быть. Пускай себе старец остается со своим Христом и благословением. Я не могу, — Саша поднялся, — не могу я благословить судьбу — не-долю, беду человеческую с ее скорбью, печалью, нуждой, а раз я не могу благословить ее, и с Ним не могу быть. И если я в себе благословил бы ее, я не могу в тебе благословить ее, вон в том калеке не благословлю, и в Розике не благословлю, как лежал он тогда с перешибленной лапкой.