Томас Вулф - Портрет Баскома Хока
— Le so-leil.
И молодой человек послушно повторил за ним это слово:
— Le so-leil.
Старик и его жена просияли от радости и одобрительно закивали, приговаривая: — Да, да, хорошо, очень хорошо, — и старик, как всегда ожидая от жены поддержки, добавил: — Он сказал это очень хорошо, правда?
— Да, да, превосходно!
Тогда он указал на дождь и, сделав своими крупными руками скользящее движение вкось и вниз, опять проговорил, очень медленно и терпеливо:
— La pluie.
— La pluie, — благонравно повторил юноша, и крестьянин оживленно кивнул и сказал: — Хорошо, хорошо, говорите вы прекрасно, скоро будете говорить, как француз. — Потом указал на поля за окном и сказал ласково:
— La terre.
— La terre, — отозвался молодой человек.
— Говорю я тебе, — сердито крикнула девушка со своего места у окна. — Он знал все эти слова. Он очень хорошо говорит по-французски. Это ты такой бестолковый, что не понимаешь его. Вот и все.
Старик ей не ответил, а на юношу продолжал глядеть, словно хваля и одобряя. Потом уже побыстрее, нанизывая слова, указал на солнце, дождь и землю и сказал:
— Le soleil, la pluie, la terre.
Молодой человек повторил, и старик покивал с довольным видом. Потом все долго молчали, и единственным звуком был беззаботный перестук маленького поезда, и девушка все так же хмуро глядела в окно, а там дождь поливал плодородные поля длинными косыми струями.
Уже в сумерки поезд остановился на маленькой станции, и все приготовились выходить. Дальше этот поезд не шел. Едущие в Орлеан пересаживались здесь на другой поезд.
Крестьянин, его жена и дочь собрали свои пожитки и вышли на перрон. На другом пути ждал другой маленький поезд. Крестьянин указал на него крупным заскорузлым пальцем и сказал молодому человеку: — Орлеан. Вон ваш поезд.
Молодой человек поблагодарил и отдал ему пачку с остатками сигарет. Крестьянин благодарил его горячо и долго, а на прощание еще раз быстро указал на солнце, на дождь и на землю и произнес с доброй дружеской улыбкой:
— Le soleil, la pluie, la terre.
И молодой человек кивнул, показывая, что все понял, и повторил слова старика, а старик одобрительно покивал головой и сказал:
— Да, да, очень хорошо. Дело у вас пойдет.
Услышав это, девушка, обогнавшая родителей, все с тем же хмурым, независимым и пристыженным видом оглянулась и крикнула в яростном отчаянии: — Я же тебе говорю, мсье все это знает… оставь ты его в покое… Только себя дураком выставляешь!
Но старик и старуха словно и не слышали ее, а смотрели на молодого человека с дружеской улыбкой и простились с ним за руку тепло и сердечно.
Потом он пересек пути и вошел в купе того, другого поезда. Когда он снова выглянул в окно, крестьянин и его жена стояли на платформе и смотрели на него с добрым любопытством на старых лицах. Поймав его взгляд, старик опять указал своим крупным пальцем на солнце и крикнул:
— Le so-leil!
— Le so-leil! — отозвался юноша.
— Да, да, — крикнул старик и рассмеялся. — Очень хорошо.
Тогда дочь подарила молодого человека хмурым взглядом, рассмеялась коротко и безнадежно и сердито отвернулась. Поезд тронулся, но старики еще смотрели ему вслед. Он махнул им рукой, и старик махнул в ответ своей ручищей и, смеясь, указал на солнце. И молодой человек кивнул и крикнул что-то, означавшее, что он понял. А девушка тем временем сердито пожала плечами, повернулась спиной и уже уходила прочь в обход станционных зданий.
Потом они исчезли из виду, поезд быстро стряхнул с себя городок, и не осталось ничего, кроме полей, земли, дымных и загадочных далей. А дождь все шел.
И странно время, как лесная тьма
Несколько лет назад на одной из платформ мюнхенского железнодорожного вокзала среди людей, столпившихся у вагонов готового к отправлению швейцарского экспресса, стояли женщина и мужчина — женщина столь прелестная, что ее образ всегда будет неотвязно преследовать того, кто ее увидел, и мужчина, на темном лице которого уже запечатлелся знак роковой и странной встречи.
Достигшая зенита зрелой и безупречной красоты, женщина вся, вплоть до ярких и полных губ, так и светилась жизнью и здоровьем — очаровательная, дивно сочетающая в себе все составные элементы привлекательности, собранные с такой изысканной соразмерностью и в таком гармоничном единстве, что, даже видя ее воочию, трудно было поверить собственным глазам.
Тем более что, не отличаясь чересчур высоким ростом, она по временам словно начинала вдруг над всеми величественно, царственно возвышаться и тут же, тесно прильнув к своему спутнику, превращалась в застенчивую малютку. Ее правильная фигура, казалось ни в коей мере не утратившая гибкой стройности девичества, в то же время была пышной, волнисто переливающейся всею чувственной завершенностью женственных очертаний, и каждое движение этой женщины было исполнено обольстительной грации.
Женщина была модно одета; поверх короны ее рыжеватых, отливающих медью волос красовалась маленькая шляпка, затеняя глаза, подернутые голубоватой дымкой, делавшей их бездонными и позволявшей им в печали становиться почти черными и менять свой цвет с каждым мимолетным настроением, тенью пробегающим по ее лицу. Со своим спутником она разговаривала голосом глубоким и нежным, и ее лицо при взгляде на него освещалось едва заметной чувственной улыбкой. Женщина ему горячо, страстно и радостно что-то доказывала, с ее уст то и дело срывался тихий смех, грудной и воркующий; он переполнял ее, изливался и нежно таял.
Разговаривая, они прогуливались по платформе, при этом женщина держала своего спутника под руку, положив маленькую ладонь в перчатке на рукав его тяжелого пальто и прильнув к нему вплотную, а временами склоняя свою прелестную головку, горделивую и грациозную словно цветок, к его плечу. И снова они замирали и секунду-другую пристально друг в друга вглядывались. Теперь она игриво его за что-то отчитывала, журила его, нежно трогая за плечи, стягивая вместе толстые меховые лацканы его пальто, и предостерегающе поднимала обтянутый перчаткой миниатюрный пальчик.
Все это время мужчина любовался ею; говорил мало, но пожирал ее огромными темными глазами; они горели немеркнущим пламенем умирания и жили, казалось, только за счет ее, буквально вбирая ее в себя с жадностью и ненасытной нежностью любви. Это был еврей непомерно большого роста, изможденный и до того иссушенный болезнью, что его тело терялось, заброшенное и позабытое внутри облекающих его тяжелых и дорогих одежд.
От его худого бледного лица, истощенного почти до бестелесности соприкосновения костей и кожи, оставался один гигантский нос, так что оно было не столько лицом, сколько птичьей маской смерти, освещенной парой пылающих голодных глаз и подкрашенной с боков двумя горящими лихорадочной краснотой плитами румянца. Однако при всем безобразии болезни и исхудания это лицо было необычайно волнующим и запоминающимся; лик благородный и трагический, с печатью смерти.
Но вот пришла время расставаться. Послышались предупреждающие выкрики проводников, по всей длине плач формы пронесся единый порыв движения, вихри суеты закружились в компаниях друзей. На виду у всех люди обнимались, целовались, жали друг другу руки, плакали, смеялись, окликали остающихся, возвращались, чтобы еще раз коротко и крепко поцеловаться, и поспешно забирались в свои купе. На незнакомом языке раздавались клятвы, ругательства, уверения, торопливые намеки и остроты, скрытый смысл которых так дорог каждой группе расстающихся и которые тотчас же вызывали раскаты хохота; звучали слова прощания, неизменно одинаковые во всем мире:
— Отто! Отто!.. Ты захватил то, что я дал тебе?.. Проверь! На месте ли? — Тот проверял, все было на месте; приступы смеха.
— Ты Эльзу увидишь?
— Что такое? Не слышу! — выкрик; рука приложена к уху, голова повернута, на лице недоумение.
— Я! говорю! ты! Эльзу! увидишь?! — истошный вопль из-под сложенных рупором ладоней возносится над гомоном толпы.
— Да. Видимо, да. Мы должны с ними встретиться в Санкт-Морице.
— Скажи ей, пусть напишет.
— Что? Я тебя не слышу. — Такая же точно пантомима, как перед этим.
— Я! говорю! скажи! ей! пусть! напишет! — снова вопль.
— Ах да! Да! — быстрый кивок; улыбка: — Скажу, скажу.
— …или я на нее рассержусь!
— Как? Ничего не слышу, такой шум… — опять те же телодвижения.
— Я! говорю! скажи ей! я рассержусь! если она! не напишет! — снова проревел остающийся, нарочно надсаживая глотку.
И тут же какой-то мужчина, только что лукаво нашептывавший женщине, которая вся так и трепетала от душившего ее смеха, с ухмылкой обернулся, чтобы прокричать что-то уезжающему приятелю, но женщина помешала ему — от смеха раскрасневшаяся, она схватила его за руку, самозабвенно простонав: