Стефан Жеромский - Сизифов труд
Господин Кострюлев, преподаватель истории, вошел в класс и поднялся на кафедру. Это был русификатор в самом грубом значении слова. Почти на каждом своем уроке он касался вопросов, мучительных для польской молодежи (если бы только она это могла чувствовать), развивал их и заставлял выучивать множество совершенно излишних фактов сверх гимназического курса. В учебнике истории Иловайского[44] было лишь краткое упоминание о падении Польши, разумеется в «истинно русском» духе. Кострюлев не ограничился им и «в дополнение» приносил с собой какие-то рукописные фолианты, откуда вычитывал разные скандальные истории. В этот день, вызвав и наскоро спросив одного ученика, он развернул свой манускрипт и, бросая ядовитые улыбочки и взгляды, принялся читать. Он долго и пространно останавливался на истории «добровольного» православия в Литве, приводил примеры корыстолюбия католических ксендзов, скандальные сцены из их жизни и т. д. Урок уже подходил к концу, когда, видимо для того, чтобы проиллюстрировать положение вещей убедительным фактом, он стал излагать историю конфискации большого женского монастыря в окрестностях Вильно.
– Когда монахини были вывезены, – рассказывал он, – выборные занялись обследованием здания. Во время обыска в одной из келий случайно обнаружили потайную лестницу, ведущую в подземелье, где глазам вошедших представилось невыносимое зрелище. В подземелье стояло множество маленьких деревянных гробиков, почти одного размера, заключавших в себе трупики новорожденных детей. Одни из этих гробиков, видимо, уже совершенно истлели и рассыпались в прах, но были и совершенно новые, сверкающие белизной сосновых досок.
Педагог на миг прервал чтение и окинул взглядом слушателей. И тут Валецкий поднялся с места и резко сказал:
– Господин учитель!
– Ну, что там? – спросил Кострюлев, поправляя свое синее пенсне.
– Господин учитель! – говорил «Фига» взволнованным, дрожащим голосом, но в высшей степени дерзким. – Я… то есть… я от имени моих товарищей… учеников седьмого класса, прошу вас не читать здесь такого рода вещей.
– Что такое? – вскричал, вскакивая с места, историк.
Валецкий приподнялся на цыпочки и, опершись руками на парту, наклонившись вперед, продолжал, все повышая голос, режущий как дамасский клинок.
– Я католик и не имею права слушать то, что вы здесь читаете. Поэтому от имени всего класса, от имени… всего класса…
– Молчать, сопляк! – заорал учитель, спускаясь с кафедры.
Из всех эпитетов, какие мог услышать маленький католик, этот задевал его болезненней всего. Слово «сопляк» пронзило его как штык. Поэтому ноздри его классического носа стали вздрагивать, брови полезли на лоб, лицо побледнело как бумага.
– Я не желаю слышать того, что вы читаете! – крикнул он во весь голос. – Этого нет в учебнике, и, кроме того, это клевета и гнусная ложь! Гнусная ложь! Я от имени всего класса…
Кострюлев буркнул что-то под нос, поспешно сложил свою рукопись, журнал, учебник Иловайского и стремительно выбежал из класса. Валецкий уселся на место, подпер кулаками голову и не двигался. В классе воцарилась тишина. Не слышно было ни шороха, ни даже дыхания. И вдруг Борович произнес вполголоса, хотя во всеобщей тишине показалось, будто он крикнул:
– Ну и пламенный католик!
Валецкий тотчас поднял голову, обернулся, сощурил глаза и шепнул сквозь стиснутые зубы:
– Да! Ты… либертин!
– Помидоровец, – ответил ему Борович. – Он, видите ли, «от имени всего класса»…
Едва он успел вымолвить эти слова, как дверь с шумом распахнулась и в класс вошел весь гимназический штаб. Директор быстрыми шагами подошел к первым партам и, колотя по ним кулаками, закричал:
– Это что такое? Бунт? Бунт? Бунт?! Я вам покажу! Сию минуту вон, весь класс! Вон! Вы воображаете, что я отступлю! Валецкий! – крикнул он в бешенстве, – сюда!
«Фига» решительным шагом вышел на середину класса и стал перед директором.
– От горшка два вершка, школьник, молокосос! – захлебывался Кострюлев. – И вот этакий… против меня… Протест!.. Я во имя науки, а ты, сморчок!..
– Да… – сказал «Фига» хриплым басом, который поминутно срывался на дискант, – от имени всего класса… Мы бываем на исповеди, исповедуем нашу религию… Да, наконец, я ничего не хочу… Пусть он прочтет господину директору и всем то, что мы тут сейчас слышали! Пусть он это прочтет. Я ничего… только пусть он это прочтет! Если вы, господа…
Голос его прерывался и как-то странно дребезжал от чрезмерного возбуждения.
– Это кто же «он»? – спросил вдруг инспектор.
– Ну, он… учитель Кострюлев… – сказал презрительно «Фига», не поворачивая головы в сторону историка.
– Слышите, господа? – торопливо спросил тот.
Инспектор между тем уже предпринимал формальное следствие. Обернувшись к классу, он решительным голосом спрашивал:
– Уполномочили вы Валецкого заявить протест?
Ученики молчали.
– Кто уполномочивал Валецкого? Виновным, которые признаются немедленно, наказание будет наполовину уменьшено. Позднее педагогический совет будет неумолим.
Ему снова ответили молчанием. Ни один из одноклассников не сговаривался с Валецким, между тем по закону товарищества его нельзя было выдавать. Никто не знал, что делать. Все сидели в полной растерянности, ища спасения в молчании и боясь шевельнуться, точно толпа крестьян, застигнутая врасплох. Инспектор, опытный следователь, был к этому приготовлен и тотчас изменил метод допроса.
– Значит, не признаетесь? Ладно. Гольдбаум, вы уполномочивали Валецкого?
Первый ученик медленно поднялся с места и стоял, сгорбившись и глядя в землю.
– Ну что же, участвовали вы в бунте?
– Я сегодня не разговаривал в классе… У меня сегодня очень болит голова.
– Отвечайте прямо! – прервал его директор.
– Я иудейского вероисповедания… – тихо сказал Гольдбаум.
Инспектор водил глазами по классу и задержал их на своем любимце.
– Борович! Вы были в сговоре с Валецким, давали ему какие-нибудь поручения?
Марцин поднялся из-за парты и молчал, смело глядя в глаза инспектору.
– Так как же?
– Я не мог подговаривать Валецкого выступить, так как считаю очень полезными те дополнения, которые нам читал господин учитель Кострюлев. Это был критический взгляд на махинации иезуитов в клонившейся к упадку Польше. Мне кажется, что все мы с удовольствием слушали сверхпрограммные замечания. И должен признаться, что Валецкий протестовал лишь от своего собственного имени.
Остальные с напряженным любопытством прислушивались к ответу Боровича, который выводил их из трудного положения. Все почувствовали, что Марцин, сваливая всю вину на Валецкого, рассеивает подозрение в бунте, а главное, уменьшает и степень вины самого виновника. Поэтому, когда инспектор стал задавать вопросы всем по отдельности, они ответили почти слово в слово то же, что сказал Борович. Валецкий, говорили они, вспылил без оснований, так как учитель не читал ничего страшного. Он говорил то же самое, что написано в учебнике, только иллюстрировал это соответственными примерами. Во всем классе нашелся один только «помидоровец», некий Рутецкий, который на вопрос, сговаривался ли он с Валецким, вопреки ожиданиям учителей и товарищей, сказал:
– Да.
Его поставили рядом с Валецким, а после того как следствие было закончено, вывели из класса. Когда преподавательский штаб вышел за дверь, все вскочили с мест, сбились в группки и принялись шумно обсуждать случившееся.
– Если это не последнее свинство, – сказал низким басом самый старший в классе второгодник, за свой могучий нос прозванный «Перцеедом», – так пусть мне сейчас Гольдбаум даст по уху…
– Интересно, что мы еще могли сделать? – спросил Борович, чувствуя, что намекают на него. – Почему же вы, коллега, совершили то же «свинство»?
– Почему? Смешно… Почему? Будто я знаю – почему? А только «Фигу» вышвырнут на улицу…
– Не думаю, а впрочем, ничего не поделаешь! – вспылил Марцин. – Если ему охота защищать «помидоров», так это не причина, чтобы из-за него нас всех вышибали. Что касается меня, то я решительно утверждаю, что Кострюлев был совершенно прав. В исторической науке целью является истина, истина и еще раз истина. Нужно иметь собственное мнение. Или оно у тебя есть, и в таком случае нельзя защищать польско-иезуитских убийц незаконных детей, или, если ты рупор попов…
– Разумеется! – поддакнули ему со всех сторон.
Между тем из находившейся рядом учительской слышался шум, сквозь который все время пробивался резкий голос Валецкого. По коридору то и дело пробегали классные надзиратели. Инспектор не явился на урок логики, который как раз должен был состояться в седьмом классе. Примерно через час после того, как увели Валецкого, гимназисты увидели сквозь застекленную дверь шляпу и физиономию его матери, рысью бегущей по коридору в сопровождении господина Мешочкина. Лицо ее было смертельно бледно, глаза вытаращены, а ноздри вздрагивали совсем как у сына.