Теофиль Готье - Мадемуазель де Мопен
Ах, нет сомнений, что этой атласной кожей обтянуты когти Сатаны; какой-то насмешливый бес надо мной глумится; это сущее колдовство. Это слишком чудовищно, такого быть не может.
Эта рука… Уеду в Италию, буду смотреть картины великих мастеров, изучать, сравнивать, срисовывать, сам в конце концов сделаюсь художником, чтобы мне стало по силам запечатлеть эту руку во всей красе, как я ее вижу, как я ее чувствую; быть может, вот оно, единственное средство избавиться от наваждения.
Я жаждал красоты, но сам не знал, о чем прошу. Это все равно что пожелать глядеть на солнце глазами, лишенными век; это все равно что пожелаешь прикоснуться к огню. Мои терзания невыносимы. Почему мне не дано уподобиться этому совершенству, переселиться в него и вобрать его в себя, почему я бессилен передать его и воспроизвести его всемогущество! Когда я вижу нечто прекрасное, мне хочется прикоснуться к нему всем своим существом, осязать его целиком и одновременно. Мне хочется воспеть его и запечатлеть в картине, изваять, описать и внушить ему такую же любовь, какую питаю к нему я сам; мне хочется того, что невозможно и никогда не станет возможно.
Твое письмо причинило мне боль, сильную боль; прости, что я тебе об этом пишу. Твое невинное безмятежное счастье, прогулки в лесах, одетых багрянцем, долгие беседы, такие нежные и задушевные, с неизменным чистым поцелуем в лоб на прощание; спокойная уединенная жизнь; дни, мелькающие так быстро, что кажется, будто ночи наступают чересчур поспешно, — все это еще острей напоминает мне о том бурном внутреннем смятении, в котором живу я сам. Итак, через два месяца вы поженитесь; все препятствия устранены, и вы уверены, что вечно будете принадлежать друг другу. Грядущее ваше блаженство множит ваши нынешние радости. Вы счастливы и твердо верите, что скоро станете еще счастливее. Какая судьба вам досталась! Твоя подруга хороша собой, но ты любишь в ней не мертвую осязаемую красоту тела, а невидимую и непреходящую, не стареющую с годами красоту души. Она благородна и простодушна; она любит тебя, как умеют любить такие создания. Ты не доискивался, совпадают ли оттенком ее золотистые волосы с кудрями на полотнах Рубенса и Джорджоне; они нравятся тебе, потому что это ее волосы. Бьюсь об заклад, влюбленный счастливчик, ты даже понятия не имеешь, к какому типу отнести наружность твоей возлюбленной — к греческому или азиатскому, английскому или итальянскому. О, Сильвио! Как редки сердца, довольствующиеся чистой и простой любовью и не мечтающие ни о хижине отшельника в лесу, ни о садах на острове посреди Лаго-Маджоре!
Если бы мне достало мужества вырваться отсюда, я бы погостил у вас месяц; может быть, я стал бы чище, дыша одним воздухом с вами, может быть, сень ваших аллей овеяла бы прохладой мой пылающий лоб; но нет, я не должен ступать в ваш рай ни ногой. Мне дозволено разве что издали, из-за стен ограды, смотреть, как гуляют по саду рука об руку, не сводя друг с друга глаз, два прекрасных ангела. Дьявол может проникнуть в Эдем не иначе как в обличье змея, а я, дорогой мой Адам, ни за какие блага небесные не хотел бы оказаться змеем для твоей Евы.
Какие же чудовищные превращения свершились за последнее время в моей душе? Кто же выкачал из меня кровь и впустил в мои жилы отраву? О, чудовищная мысль, раскинувшая свои бледно-зеленые ветви и, как цикута, тянущая ввысь свои зонтики в ледяной тьме моего сердца, какой ядовитый ветер занес в мою грудь семя, из которого ты взошла! Так вот что было мне уготовано, так вот куда вели все дороги, по которым я так отчаянно устремлялся вперед! О, судьба, как ты играешь с нами! Все эти орлиные порывы к солнцу, чистое пламя, взметнувшееся к небесам, божественная меланхолия, глубокая, постоянная любовь, поклонение красоте, изысканная и затейливая фантазия, неиссякаемый и все прибывающий поток, льющийся из сокровенного источника, экстаз с вечно распростертыми крыльями, мечта, цветущая пышней, чем боярышник в мае, — вся эта поэзия моей юности, все эти дары, такие прекрасные, такие редкостные, послужили мне лишь для того, чтобы я пал ниже последнего из людей!
Я хотел любить. Я звал и заклинал любовь, как одержимый; я извивался от ярости в сознании своего бессилия; горячил себе кровь; загонял себя в трясину наслаждений; душил в объятиях, прижимая к своему бесплодному сердцу, молодую, красивую, любившую меня женщину; гонялся за страстью, ускользавшей от меня. Я предавался блуду, поступал подобно девственнице, которая в надежде найти себе друга пошла бы в гнусный притон вместе с теми, кого толкнул туда разврат, а между тем мне должно было набраться терпения и ждать в укромном и тихом уединении, пока в полумраке передо мной не воссияет ниспосланный мне Богом ангел с небесным цветком в руке. Все эти годы, растраченные в мальчишеских метаниях, в бестолковой беготне, в попытках силой покорить природу и время, мне следовало провести в уединенных размышлениях, пытаясь сделаться достойным любви; это было бы самое благоразумное; но пелена застилала мне глаза, и я шагал прямо к пропасти. И вот я уже занес одну ногу над пустотой, а другая, кажется, вот-вот оторвется от земли. Сопротивление бесполезно: чувствую, что должен скатиться на самое дно новой бездны, разверзшейся предо мной.
Да, я так и представлял себе любовь. Я питаю теперь именно те чувства, о которых мечтал. Вот, вот она, упоительная и жестокая бессонница, когда розы превращаются в чертополох, а чертополох — в розы; вот она, сладкая мука, вот оно, болезненное счастье, и та неодолимая тревога, что окутывает вас золотым облаком и, подобно опьянению, колеблет перед вами все, что вы видите; и гул в ушах, всегда отдающийся последним слогом возлюбленного имени, и бледность, и румянец, и внезапная дрожь, и обжигающий и ледяной пот: да, все это так и есть, поэты не лгут.
Перед тем, как я вхожу в гостиную, где мы обычно сидим, сердце мое колотится так неистово, что его биение можно разглядеть сквозь одежду, и я вынужден прижать к нему обе руки из опасения, как бы оно не выскочило из груди. Стоит моей любви мелькнуть в конце аллеи в парке, расстояние тут же истаивает, и я не чую земли под ногами: не то дорога проваливается сквозь землю, не то у меня отрастают крылья. Ничто не может отвлечь меня от моей любви; я читаю — и обожаемый образ встает между книгой и моими глазами; сажусь на коня, скачу во весь опор — и все время чувствую во встречном ветре прикосновение этих черных длинных волос, смешивающихся с моими, и слышу это прерывистое теплое дыхание, льнущее к моей щеке. Этот образ преследует меня как наваждение, он повсюду со мной, и я вижу его особенно ясно в те минуты, когда я не вижу его.
Ты жалел меня за то, что я никого не люблю — теперь пожалей за то, что люблю, и в особенности за то, кого я люблю. Какое страшное несчастье, какой удар топором по моей и без того уж надломленной жизни! Какая безумная страсть, преступная и гнусная, овладела мною! Краска стыда никогда не поблекнет у меня на челе. Это самое прискорбное изо всех моих заблуждений, я ничего не могу в нем понять, не могу осознать, все во мне смешалось и перевернулось; не знаю больше ни кто я, ни кто другие люди, не понимаю, мужчина я или женщина, я гадок сам себе, мною владеют странные и необъяснимые побуждения, и в иные минуты мне кажется, что рассудок покидает меня, а порой чудится, что жизнь от меня отлетает. Долго я не мог поверить в то, что со мной творится; я внимательно вслушивался в себя и наблюдал над собой. Я пытался распутать непостижимый клубок, свившийся у меня в душе. И вот, наконец, я обнаружил ужасную истину под всеми окутывавшими ее покровами… Сильвио, я люблю… Ох, нет, никогда не посмею тебе сказать… я люблю мужчину!
Глава девятая
Это так. Я люблю мужчину, Сильвио. Я долго пытался строить иллюзии; я дал другое имя чувству, которое питал, я обрядил его в одежды чистой и бескорыстной дружбы; я думал, это всего лишь восхищение, с каким я всегда гляжу на прекрасное лицо и красивую вещь; много дней бродил я коварными, лукавыми тропами, которые кружат возле всякой зарождающейся страсти, но теперь спохватился и понял, на какой ложный и гибельный путь вступил. Нельзя более обманывать себя самого: я пристальнее вгляделся в себя, хладнокровно взвесил все обстоятельства, осознал все до мельчайших подробностей; я обшарил собственную душу, каждый ее закоулок, с тою твердостью, какая достигается привычкой к изумлению своей натуры; когда я помышляю и пишу об этом, я краснею, но, увы, дело яснее ясного: я люблю этого юношу, я питаю к нему не дружбу, а любовь, да, любовь.
Ты, Сильвио, ты, что был мне так дорог, мой добрый, единственный мой товарищ, ты никогда не внушал мне подобных чувств, а между тем, если была когда-нибудь на земле дружба тесная и горячая, если когда-нибудь две разных души понимали друг друга безраздельно, — то была наша дружба, то были наши души. Какие окрыленные часы проводили мы вместе! Что за нескончаемые разговоры, обрывавшиеся всегда слишком рано! Сколько мы высказали друг другу такого, о чем никогда не говорят! В сердцах наших были окошки, открытые друг для друга, — те самые окошки, которые Мом хотел бы проделать в груди у каждого человека. Как я гордился твоей дружбой: ведь я был моложе, и притом такой простак, а ты такой умница!