Любовь Овсянникова - Вершинные люди
Дело в том, что дядя Саша, последний муж Марии Сергеевны, входя в раж, переставал различать лица и крушил всех подряд, кто был рядом — и старых и малых. Сносить побои старушке было не под силу, и она убегала на улицу. А поскольку стеснялась своего недуга, не умея к нему приспособиться, то не искала приюта в теплых домах соседей, а отсиживалась в кустах или в погребе, где окончательно перемерзала и делала себе еще хуже. Людмила, как только начиналась домашняя катавасия, прибегала к нам и мы преспокойненько укладывались спать. А вот ее младшая сестра, в силу малого возраста неспособная убежать, реагировала на происходящее между родителями, которые ей одной в этом доме оба были родными, острее бабушки Федоры и помечала свои траектории жидким пометом.
Жалко мне было и крестную, всегда побитую, молчаливую, замкнутую на своих внутренних переживаниях. Отстраняясь от ответственности за домашний очаг, за мир и согласие в его стенах, она терроризировала родных людей, старых и слабых, зависящих от нее, да еще всем своим несчастным видом заставляла их сочувствовать ей, эмоционально обслуживать ее странные потребности. Казалось, ее душевной глухоте не было предела, или она нарочно не понимала очевидного: в материнском доме, милостиво приютившем ее, она создала невыносимую для жизни обстановку — и ничуть не угрызалась этим. Пригретый ею домашний дебошир регулярно избивал тут и хозяйку дома, ее старую мать, и старших детей. Между тем все они отлично понимали, что в материальном плане семья от него не зависит, и он ведет себя как палач исключительно в угоду своей жены.
Глядя на эти дела, я думала: если бы, не дай бог, из-за меня мою мать кто-то ударил, то первым я порешила бы обидчика, а потом и себя предала самому страшному суду. Ей же подобные простые и естественные мысли в голову не приходили. За эгоизм, за неблагодарность к матери и жестокость к двум сиротам, растущим без отцов, за нежелание понимать зло, потоками изливающееся на головы этих несчастных людей, соседи ненавидели мою крестную, осуждали, гневно обсуждали между собой. Я знала и слышала их возмущения, и мне казалось, что я должна что-то сделать, если эти люди мне не безразличны.
Но сделать ничего нельзя было — в том-то и дело, что моя крестная жила именно так, как хотела, правда, не выясняя, хотели ли так жить ее домочадцы. Однажды, когда третий муж Марии Сергеевны начал «давать первые концерты», мой отец попытался вмешаться и защитить избиваемых, так Мария Сергеевна подняла такой крик, словно он посягнул на ее сокровища. С той поры между ними приятельские отношения, существующие изначально, закончились.
Мария Сергеевна считала, что ее жизнь, наконец, устроилась. С третьим мужем она ладила и осталась доживать век. Но куда было девать двух старших детей, нахлебников от предыдущих браков? Они были чужими ее мужу, ненавидели его, да и ей напоминали не самые милые страницы биографии. Между тем они подрастали и требовали заботы и все больших расходов…
С Николаем, мальчишкой, дело решилось просто. Он имел скромные способности к наукам, зато, к счастью, прекрасно играл на баяне, что позволило пристроить его в музыкальное училище. Так в семнадцать лет он навсегда ушел из дому, и впредь наведывался туда не чаще одного раза в десятилетие. Трудовая жизнь его прошла в школах, среди детей, которых он обучал музыке и пению.
Вот так же легко и быстро, с наименьшими потерями, видимо, хотелось матери отделаться и от Людмилы, дочери. Но тут были закавыки, во-первых, Людмила ходила в первых отличниках своего класса и, во-вторых, обладала недюжинным талантом — абсолютным музыкальным слухом и сильным прекрасным голосом. Засовывать такую девочку в какую-то мрачную дыру, лишая шанса на обретение достойного места в жизни, — было бы верхом бесчеловечности.
И тут Людмила сама себе все испортила, сыграв на руку… остальным.
К несчастью, она была дочерью своей матери — слишком рано созрела и возжаждала мужской любви. На этом-то мать и подловила ее, на этом и сыграла, возмечтав поскорее выдать замуж и одним махом решить все, все проблемы!
В лето, когда Людмиле исполнилось семнадцать лет, началась реконструкция нашего градообразующего предприятия — арматурного завода. И в село хлынула орда временных рабочих с предприятия-подрядчика. Были среди них и женатые мужики, более-менее благополучные и устроенные, но были и кочующие искатели приюта — без кола и двора, без семьи и памяти. Таким оказался и некий сварщик Саша, зрелый-перезрелый фрукт, по сути и по виду старик. Он-то и воспользовался неопытностью и доверчивостью Людмилы, пообещав за оскверненную девственность купить ей плащик к новому учебному году.
Вместо того чтобы подать на педофила в суд, Мария Сергеевна взяла его в свой дом и устроила там вертеп.
— С кем Люда спит? — спрашивали соседи маленькую ее сестру, которая прибегала в их дворы погулять.
— С Сашком, — простодушно отвечала та, а соседи озадаченно поджимали губы и опускали глаза.
И это при том, что Людмила еще ходила в школу, в выпускной класс! А рядом росла младшая сестра, рядом — обо все этой истории знали все-все дети, с разинутыми ртами провожающие отныне Людмилу, куда бы она ни шла… Это был не просто вызов общественной морали, а надругательство над нею! Оправдание преступления, потакание преступлению — опаснее самого преступления, ибо создает почву для его ползучей экспансии в нормальную среду. Этого очень боялись. Общественное мнение бурлило! Люди шушукались и негодовали!
Людмила, как будто упиваясь произведенным эффектом, словно решив усилить его, нарядилась в платок и длинную бабскую юбку… Это было черт знает что!
На фото Людмила (крайняя) со своей одноклассницей Леночкой Власенко, обладательницей такого прекраснейшего сильнейшего, мощнейшего альта, которому я не смогла подобрать аналогов в мировой истории вокала, и наш школьный учитель музыки Вехник Петр Дмитриевич, слепой музыкант.
И терпение лопнуло.
Видимо, кто-то был ответственнее многих, понимал опасность этого явления лучше остальных и решил вырвать гнилой зуб из здоровой общественной жизни поселка, что по большому счету ему удалось. Ударил тот человек не наобум, а прицельно — когда Людмила окончила школу и получала аттестат зрелости. Эх, какой позор она пережила при этом… Ладно, об этом история умалчивает.
Теперь Людмила говорит, что прожила со своим мужем не хуже других… По сравнению с кем — «не хуже»? По сравнению с записными троечницами, неумываками, едва освоившими грамотность и таблицу умножения, дурами от рождения, которым вообще ничего не светило? Ей, ярко и мощно одаренной девочке, — с такими ли ровнять себя?
Голос Людмилы описать невозможно. Это голос нашего благоуханного края, нашей оптимистичной, пропахшей романтикой эпохи, символ радости и надежд — звонкое колоратурное сопрано, не знающее предела на верхних регистрах. Ее исполнение репертуара, состоящего из самых сложных песен и романсов, арий из опер, подбираемого нашим учителем пения Вехником Петром Дмитриевичем, отличалось удивительной вокальной правильностью, темпераментом и живостью.
Сколько я знаю Людмилу, она поет. Многим памятен ее голос и детского тембра, и нынешнего. Впрочем, кажется, он не изменился, только песни стали другими. Например, в школьные годы коронным номером была песня Евгения В. Брусиловского «Две ласточки»{3}, делаемая Людмилой в манере Клары Кадинской{4}. Да и «Колыбельную» П.И. Чайковского на слова Л.А. Мея, которую она пела в стиле Галины Олейниченко{5}, тоже любили слушать. Конечно, Люда в разучивании этих вещей брала за основу лучшие образцы исполнения, голосовые и интонационные прорисовки знаменитых исполнителей, ведь своего метода она не выработала, не смогла этого сделать без профессионального репетитора и специального образования.
В ту пору народная самодеятельность вообще предпочитала вещи из хорошей классики, люди знали и понимали ее. Очень популярен был романс А.А. Алябьева «Соловей»{6}, труднейший в вокальном смысле, который многие пытались исполнять. Пела его и Люда, причем — как пела! Отличить ее исполнение от исполнения Евгении Мирошниченко{7} было невозможно — и это при том, что постановкой ее голоса фактически никто не занимался. Вот почему я написала о вокальной правильности, а не о мастерстве. Муслим Магомаев писал о Ев. Мирошниченко в своих воспоминаниях так: «Публика переглядывается с удивлением, когда певица исполняет «Соловья» Алябьева, который немногим дается. Это стало настоящей сенсацией тех гастролей. Больше никогда и нигде я не слышал, чтобы так пели алябьевского «Соловья». Уникальная певица». Так это сказано о мировой знаменитости с голосом, отшлифованным в Ла Скала! Теперь-то уж нетрудно представить, какой могучий талант был дан моей подруге и в какую великую, уникальную певицу она могла превратиться, если алябьевского «Соловья» пела не хуже той, о которой сказаны такие прекрасные слова. Но… но… к сожалению, это понимали очень немногие.