Любовь Овсянникова - Вершинные люди
А мне вот пришлось… Сани пулей промчали с полкилометра всего пути и вынеслись на простор, и тут, улучив момент, на меня сиганул Барсик. Как он, бедный, пробирался за мной по этим зарослям, не знаю… Дальше мы пересекли улицу, шедшую вдоль реки, и выскочили на покатый берег Осокоревки, где я легко уже повернула сани в сторону и они скоро остановились.
Назад на каток я возвращаться не стала — исхлестанное ветвями лицо пекло и кровоточило, Нога гудела, да и вся я казалась себе измятой и скукоженной. Я встала с саней, нетвердо вышла на улицу, параллельную реке, прошла пару кварталов и повернула к себе, не забыв Барсику указать на дом деда Полякова.
— Вот тут, Барсик, ты родился, — он приветливо помахал хвостом, словно извинялся, что в момент удара о гору не смог разделить мою участь. — Ты все правильно сделала, чудак, — сказала я и потрепала его по холке.
Естественно, он опять сидел на санях и эксплуатировал мою физическую силу и любезность.
Но самое интересное случилось потом…
Песик, безусловно, соболезновал мне. Он даже пытался подпрыгивать и зализывать царапины на моем лице. Но мама ему этого не позволила и обработала их йодом. Зато, когда я через недельку-другую пошла на каток и мы с ним съехали вниз, — о, удивительное удивление! — Барсик, опередив меня, уцепился зубами в веревку и, пятясь, потащил сани наверх. Только сейчас я сообразила, что ни разу Барсик не попытался взобраться на сани и проехаться, когда я тащила их наверх! Почему я раньше этого не замечала?
Сколько раз он наблюдал мои пыхтения, мое медленное шагание на горку, сопровождающееся молчаливым обещанием себе самой, что я выйду из балки и пойду домой, потому что уже не могу кататься, что жутко устала. А потом пару минут отдыхала и снова съезжала вниз, обманывая себя, что это уж точно в последний раз. И всегда он ничем не мог помочь мне, разве что на сани не усаживался, когда я тянула их наверх, не добавлял мне трудностей. А я не замечала его героизма и самоотречения… Он понимал, что его стараний помочь мне я — не замечала!
И вот пытался доказать это более красноречивым образом. Ведь ему совсем не трудно выволакивать эти сани на горку, не то, что мне. Да он бы и просто какую-нибудь палку потаскал за мной, если бы я захотела. Но зачем размениваться на бесполезную палку, когда можно с пользой тащить сани?
Игнорировать такие побуждения было выше моих сил! Я развернула его мордочкой вперед, завела так, чтобы он мог везти санки, взяв веревку в зубы, и хлопнула по спинке. Он повиновался, как ребенок.
— А теперь пошли!
Были взрослые серьезные люди, которые не верили рассказам своих детей и внуков, что я катаюсь с горки со своим песиком, а потом он вытаскивает санки наверх, а я топаю рядом. И они приходили посмотреть на это чудо.
Вот почему мой Барсик никогда не сидел на цепи, не носил ошейник — его в селе знали и любили. Он шикарно прожил свою собачью жизнь, и это меня успокаивает.
2. Певунья-девочка жила…
С Людмилой, главной подругой моего детства, я познакомилась в шестилетнем возрасте. Мы жили по соседству — наши дома, повернутые друг к другу торцами, лежали по разные стороны улицы. Только ее дом был выше к повороту на большак, так что наши окна выходили на их огород. Вдоль фронтальной стороны их огорода шел проулок, упирающийся прямо в наши ворота. Получалось, что нам был виден их двор, как на ладони, а им наш — нет. Ну, это, конечно, когда не было растительности на огородах и листьев на деревьях и ничего не загораживало взгляд. А если загораживало, то нам достаточно было выйти за ворота.
Мы были дальними родственниками — наши деды со стороны матерей приходились друг другу двоюродными братьями и очень дружили. Доказательством той дружбы у них на усадьбе остался чудесный сад, посаженный моим дедом, — энтузиастом садоводства, ярым мичуринцем{1}, убежденным и деятельным человеколюбцем. Еще один подобный сад, только другого ассортимента, дедушка насадил своей родной сестре Елене. Именно из этого сада она и принесла абрикосы моей маме, когда я родилась{2}. Эти два сада по количеству плодово-ягодных насаждений и разнообразию сортов уступали только нашему.
Дружили в юности и наши матери, считавшиеся троюродными сестрами. Так Людмилина мать Мария Сергеевна крестила меня и была моей духовной наставницей. Хотя со своими обязанностями не справлялась, да и не понимала их. Как и многие простые люди, она думала, что быть крестной матерью — это почетное звание, а не труд по воспитанию крестницы. Ясное дело, невелика была мне польза от нее, если не считать того, что своей жизнью она демонстрировала полезные примеры: чего делать не надо и как поступать не надо.
Чтобы представлять наши с Людмилой домашние обстоятельства, скажу немного о семьях.
Наша семья была маленькой — состояла из родителей и нас с сестрой. Мамины родители, хозяева доставшегося нам дома, погибли во время войны от рук немецкого зверья. Погиб в том огне и папин отчим, а мать его, моя бабушка Саша, жила в собственном доме с младшим сыном Георгием.
Первая и яркая особенность нашей семьи состояла в отцовой национальности — он был ассирийцем. Его отец — а значит, мой дед — проживал с родителями в Багдаде; там же воспитывался и мой отец до отроческого возраста.
От матери в папе все же была толика славянской крови, в силу чего он обладал не только по-восточному яркой, но и по-славянски красивой внешностью. Был он необыкновенно привлекателен и как человек — впечатлителен, эмоционален, открыт, что сообщало ему неподдельность и живость в общении, и, главное, сметлив умом и богат рукодельными талантами. Он, как бог, — все знал и все умел. Просто роскошь иметь такого отца!
Вторая особенность — полнота нашей семьи, так как папа вернулся с войны. Семья с двумя родителями в послевоенное время оказывалась редкостью в силу пережитой народом трагедии, поэтому мы все вместе представляли счастливое исключение, и маме многие женщины завидовали. Но для нее папина броская внешность была проклятием, потому что он не уклонялся от соблазнов и неимоверно огорчал ее своим поведением. Из-за этого мы жили в постоянном напряжении, иногда выливающемся в бурные и шумные конфликты. Конечно, это сказывались издержки войны: мужчины, оставившие на фронтах свою молодость, радовались победе, продолжающейся жизни и спешили в наступившем мире наверстать упущенное. Папины похождения не нравились не только маме, они и мне, впечатлительному ребенку, стоили нервов, хотя это уже были мои проблемы, как теперь говорят.
Семья моей подруги состояла из трех поколений. К старшему принадлежала фактическая хозяйка дома бабушка Федора Алексеевна, муж которой тоже погиб на расстреле, устроенном немецкими ублюдками. Время от времени она давала у себя приют кому-то из детей — то Екатерине, то Оксане… Как раз в период, о котором я пишу, с нею жила самая младшая дочь Мария со своими детьми. Кроме Людмилы у нее был еще первенец — Николай.
Так вот о Марии Сергеевне…
Странная это была женщина: красивая, работящая, уживчивая с коллегами и соседями, с начальством, со многими другими людьми — но… не такая как все. Странность ее заключалась в некоем своеобразии, о котором даже не знаешь как сказать. Достаточно того, что все ее дети — а у нее после Людмилы родилась еще одна дочь — были от разных мужей и с откровенным вызовом носили разные фамилии, как памятники ее интимной истории. Но дело даже не в этом, а в том, что она не умела жить с тихими и покладистыми мужьями, не нравились они ей, и она шумно и громогласно разводилась с ними. Свой окончательный выбор остановила на краснолицем грубом мужичке с дурным нравом и мощными кулаками, который начинал супружеские нежности, будучи обязательно в изрядном подпитии, выяснением отношений с хрипло-басистым криком, доходящим до рева, затем продолжал безудержной дракой и битьем посуды и оконных стекол. Казалось, это ее грело — возможно, в таких дебютах она находила вдохновение и доказательство неистовой любви, желанной сердцу.
Бабушка и дети, учуяв, что наступает «бушевание», как они это называли, разбегались то по соседям, то по кустам. Тогда у супругов наступало сокровенное примирение, и страсти входили в стадию любовного экстаза. Эти события травмировали всю улицу, уродовали детей, причем не только своих. Наутро Мария Сергеевна несла по селу синюю от побоев физиономию, как флаг какой-то ей одной ведомой победы. Нога ее была гордо вскинута, а губы твердо и несгибаемо поджаты. Рядом плелся муж, поддерживая ее под руку.
Люди провожали беспокойную парочку насмешливыми взглядами, а меня такое отношение обижало и передергивало. Возможно, потому что я очень сочувствовала бабушке Федоре, у которой, по ее словам, от домашних «концертов» сразу же начиналось недержание мочи. И не беспочвенно.
Дело в том, что дядя Саша, последний муж Марии Сергеевны, входя в раж, переставал различать лица и крушил всех подряд, кто был рядом — и старых и малых. Сносить побои старушке было не под силу, и она убегала на улицу. А поскольку стеснялась своего недуга, не умея к нему приспособиться, то не искала приюта в теплых домах соседей, а отсиживалась в кустах или в погребе, где окончательно перемерзала и делала себе еще хуже. Людмила, как только начиналась домашняя катавасия, прибегала к нам и мы преспокойненько укладывались спать. А вот ее младшая сестра, в силу малого возраста неспособная убежать, реагировала на происходящее между родителями, которые ей одной в этом доме оба были родными, острее бабушки Федоры и помечала свои траектории жидким пометом.